-
Отзыв о фильме «Внутренняя империя»
Арт-хаус, Детектив (Франция, Польша, США, 2006)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:42
До определённого переломного момента в своём творчестве гений сумрака человеческого разума Дэвид Линч не принадлежал к тому многочисленному аки легион сонму творческих единиц, кто нарочито, в открытую, не без эксбиционистского удовольствия переносит на кинопленку детали своей жизни, препарируя её с очевидным экзистенциальным сладострастием. Как и все сюрреалисты, Линч склонен к тотальному отрицанию бытового примитивизма, его киновселенная прикована железными цепями к надреальности, ирреальности, а там и прошлое, и настоящее, и будущее растворено в серной кислоте эксплицитной образности. Но пришёл и его час волка, и в 2001 году Линч снимает «Малхолланд Драйв» — авторскую исповедь, где Фабрика Грёз, Голливуд представлен режиссёром как царство мёртвых. Последовавшая же за «Малхолланд Драйв» «Внутренняя империя» 2006 года и вовсе стала, пожалуй, самым личным и автобиографическим творением Линча, поскольку весьма нетрудно найти в сюжете этой ленты отголоски крайне мучительного брака режиссера с Изабеллой Росселлини. Но это лишь внешний слой картины.
Кем в сущности является Никки Грейс, главная героиня «Внутренней империи»? Это актриса, находящаяся в творческом кризисе, идущая себя и свою роль, и при этом терзаемая, порой совершенно необоснованно, ревностью своего мужа. Линч практически не показывает зрителям мужа Никки; он фактически затворник, отшельник, коим некогда был в 70-80-х годах сам режиссёр, приманивший этой своей загадочностью Изабеллу Росселлини. И как и вымышленная Никки, реальная Изабелла мучилась в этом браке, ей было сладко и горько, больно и томно. Вместе с тем вторым отражением самого Линча в фильме становится Кингсли Стюарт, постановщик проклятой картины, в которой занята сама Никки и Дэвон Берк — сублимация всех ревностных страхов самого Линча. Стюарт в своей кинематографической работе — жёсткой, властной, подавляющей — суть рифма и самому Линчу, доведшего Изабеллу Росселлини до нервного срыва. Таким образом, перевоплощая на экран самый свой тяжёлый опыт отношений Дэвид Линч буквально проводит жирную черту над ним, отпуская все свои терзания на свободу, как Никки отпустила Потерянную Девушку, прощая и себя, и реальную Изабеллу при том, что на прямой контакт с актрисой Линч так и не решается. В кинематографе все проще…
Но, между тем, Внутренняя империя это не только империя самого режиссёра. Таковой обобществляющей империей являются авторские иллюзии, преподнесенные в удобном формате «фильма в фильме». По сути каждый кинематографический объект, любое кино в отрыве от жанров и стилей, это отдельная Вселенная, самоценный и самоцветный мир, претендующий на первичную реальность. Во Внутренней империи зритель наблюдает как порой незаметно стираются грани между постановкой и всамделишной бытийностью; роковой сценарий обретает плоть в нашем мире, захватывая в заложники чужой авторской воли — Режиссёр в картине не более чем посредник, а Демиургом, истинным и безжалостным, является невидимый сценарист — исполнительницу главной роли, которая жертвенно отдаётся на заклание этим язычникам от Цейса. Причём её жертва добровольна; настоящее искусство, по Линчу, это тотальное разрушение и растворение психофизиологической сути человека, актёра, природа которого заключается в множественностях перевоплощений, до степени утраты своей индивидуальности, в изощренном вымысле, который становится для него первичнее того, что снаружи.
Но вместе с тем Внутренняя империя — это империя нашего сознания, подсознательного. В фильме Линча сознание интроспективно, то есть все, что режиссёр показывает, происходит внутри разума субъекта Никки. Сознание главной героини становится фильмом, на протяжении которого она заново проживает свою жизнь и обретает своё истинное Я, коим есть Потерянная Девушка, заточенная до поры до времени в недоступных пределах разума Никки. Кролики — это посредники между подсознательным и бессознательным; это цепкие страхи и комплексы самой Никки, в прошлом которой было что угодно, но не гламур и притворство. Но когда приходит время понять кто ты и что ты есть, оказывается, что для Никки, обманывавшей саму себя на протяжении многих лет, это до чудовищности тяжело, мучительно, происходит слом её сознания, невысказанные кошмары оживают, а доппельгангеры своего затаенного озлобления несут лишь боль не только для Никки, но и для всех, кто был причастен к её судьбе.
И империя страстей и пороков человеческих это тоже, по Линчу, Внутренняя Империя. Кого не копни, неглубоко даже, из героев этой картины, то станет ясно, что для протагонистов во Вселенной Линча никогда и не было места. Никки — актриса, жаждущая большей славы, денег, готовая на все ради роли, даже если цена за неё будет высока: её жизнь и разум. В ней воплощены алчность, жадность, слепота. Девон Берк — самовлюбленный, эгоистичный, эгоцентричный актёр, пожалуй, давно продавший свою душу даже не за гениальность, но за отблеск её. Он — очевидное воплощение похоти и гордыни. В Кингсли Стюарте Линч воплощает уныние и гнев от невозможности создать то, что он желает, но не способен сделать, но лишь до определенного времени. Им овладевает зависть, как и Дорис Сайд, которая идёт на убийство, обрекая себя в дальнейшем на ничтожное небытие. Линч снова возвращается к финалу фильма к мысли о Голливуде как городе мёртвых, ибо «фильм в фильме» завершается смертью на Аллее Славы. И дальнейшим переходом Никки в потусторонье. Одновременно порождённая режиссером множественная тройственность — мир Потерянной Девушки, Польский Ад, Голливуд и Никки — кривозеркалит Трём Ступеням Лестницы Мироздания, и Никки, как и зрителям, суждено перед поднятием вверх, опуститься далеко вниз, посмотреть на неизлечимые уже души в польском борделе, туда, где царствует Фантом, новый лик Сатаны (его проводником была Старуха, косвенно предупредившая Никки), с тем, что бы в конце спастись и спасти других. Внутренняя Империя, как и Шоссе, сотворено по законам цикличности, и Линч зарифмовав финал сводит все к новой истории новой Никки, очистившей себя от грехов и страхов. Но надолго ли, ведь сумеречные пределы Голливуда она так и не покинула?
-
Отзыв о фильме «Лемма Цорна»
США (1970)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:28
Сначала было Слово и Слово было у Бога, и словом было Бог. Но что было до Слова, до Логоса, этой первоосновы всего сущего? Это была Littera, Буква, тот кирпичик мироздания, без которого невозможен сам Логос, но в сущности и сам Бог, ибо в немом, бессловесном мире нет места для взаимодействия между человеком, отдельным индивидуумом, и другим человеком, и в конце концов между Человеком и Богом, который даровал нам речь не просто так. Через Познание Слова человек познает себя, через познание себя познает Бога в самом себе и окружающем мире. Логос — Бог — Человек, Знание — Подсознательное — Бессознательное — Божественное. Сначала было Слово, а уж потом был Человек, вылепленный из тьмы и света, грехов и подвижничества, страхов и безоглядной смелости. Дитя Хаоса, в крови и слизи в мир входящее и уходящее же в потугробье нечистым, несовершенным, грязь к грязи, плоть к плоти, земля к земле, тлен к тлену, червь, пожираемый сладострастно червями. Но и это дитя Хаоса достойно упорядочивания, осмысления, осознания, проникновения в незыблемую суть вещей. И ключом ко Вселенной, к принятию собственной бренности становится не Слова, но Буквы, складывающиеся в закономерный порядок, в поток не абстракций, но сиюсекундных символов. От абстрактной хаотической структуры бессюжетного нарратива к осмысленной умозрительности, в которой Нью-Йорк развоплощается и превращается в тот самый Вавилон. Столпотворение людей, зданий, цветов, фраз, шумов. Город-Анархия, здесь нет Бога или все таки есть?
Конечно же, Холлис Фрэмптон, выдающийся американский художник, режиссёр, посвятивший себя служению технократии и искусству, созданному в свою очередь искусственным разумом (искусство — живая материя — порождённая мёртвой, компьютерной, иной статус Демиурга в сущности), был далеко не первым в мировом кинематографе, кто успешно не только освоил уроки теоретически, но и стал применять на практике структурализм. Уже были Майя Дерен, Крис Маркер, да и Годар с Аленом Рене и Аленом Роб-Грийе уже успели ответить на вопросы мироздания по Гегелю, Бодрийяру и Камю в своих opus magnum(Мариенбад как суть целой вселенной), хотя в тени Фрэмптона, к сожалению, остался канадец Джек Чемберс, несмотря в общем-то на то, что оба этих революционера и реваншиста от большого кино опирались на единые философские и религиозные тезисы (одно другому, между тем, совершенно не противоречит) Гегеля о взаимосвязях, взаимообусловленности и взаимодополняемости вещей в мироустройстве, отрицания хаоса как разрушительной силы и поиск желанной гармонии между телесным и духовным, божественным и человеческим. Но Чемберс в своём «Лондонском олене» на Боге не укрупнял своего внимания, создавая фильм внерелигиозный, тогда как Холлис Фрэмптон в «Лемме Цорна», вышедшей, как и «Олень» в 1970 году, в первую очередь стремился снять аудиовизуальную Библию авангарда, эдакое киновоплощение теоретической Леммы Цорна с её Максимами и состоянием определенного Порядка, противопоставляемого Хаосу, из которого вышло все и все.
Невзирая на очевидную приверженность Фрэмптона абстракционистскому искусству, «Лемма Цорна» не воспринимается как набор эмоциональных всплесков, переосуществленных на киноплёнке. Это исключительный в своем пуризме пример структуралистского кино, в котором соблюдены до мельчайших нюансов все особенности такого кинематографа, где образ первичен, ему придана божественная сущность. Образ равен Богу, но Бог в таком полифактурном фильмическом космосе один; это сам режиссер. Да и опирание режиссёра на пуританский словарь говорит достаточно: Фрэмптон через призму струящихся логарифмических и логоморфических эпизодов пытается донести магистральную мысль о неизбежностях тех или иных поступков, Logos видоизменяется на Actio. Дело, Действие беспрерывно, но не бессистемно. Фрэмптон вскорости придаёт образам ещё большую стройность авторской философической мысли, напрямую озвучивая размышления о вере, духоборчестве, столкновениях света и тьмы в безбрежном космосе душ человеческих. Но в основе всех этих осязаемых мыслей лежит уже не просто Слово, но Слово Бога, за которым предсказуемо последует Смерть. Белый экран уж очень нарочит, превращая фильм в финале в коматозное путешествие из суеты и хаоса Жизни к смиренности Смерти и, возможно, бессмертия для тех, кто познал Истину. Logos — Actio — Veritas.
-
Отзыв о фильме «Лондонский олень»
Авторское кино (Канада)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:26
Искусство способно исцелить и погубить, придать очевидную значимость вещам порой незначительным и сиюминутным, запечатлеть красоту момента и с дерзкой откровенностью обнажить все уродливое, странное, иноприродное. Для канадского авангардиста Джека Чемберса его главное прижизненное произведение, фильм «Лондонский олень» 1970 года, увы, не стал излечением от мук лейкоза, но в то же время и не сгубил окончательно своего творца, сублимировавшего на кинопленку своего главного и единственного кинотворения все свои страхи, фантазии, комплексы, фрустрации — всю свою духовную сущность, которая стремилась во что бы то ни стало быть запечатленной в вечности, ускользающей для очень многих художников, лишенных любого, хотя бы мизерного признания в жизни, но обретя статус революционера много позже.
Так случилось и с фильмом «Лондонский олень» — полудокументальной бессюжетной экспериментальной рефлексии, существующей на стыке авангардных изысканий Майи Дерен, Кеннета Энгера и Холлиса Фрэмптона, предвосхитив на десятилетие вперёд появление технократических симфоний Годфри Реджио и пестроцветных меланхолий Мэттью Барни. «Лондонский олень» приметен своей кинотекстуальной формой, для которой характерно отсутствие любого нарратива. Это даже не документальная зарисовка, но изощренный эксперимент на подсознательном уровне, вводящий зрителя в состояние близкое сперва ко сну, потом к трансу, а в финале — к ночному кошмару, в котором нет признаков логики. Есть лишь всеобъемлющий ангст, который постановщик успешно перевёл с языка философской диалектики на образный язык кинематографа. Впрочем, ангст будет дарован в финале, тогда как до него зритель пройдёт через несколько этапов все более усложняющихся визуальных переходов, долженствующих знаменовать собой теснейшую взаимосвязь всех без исключения вещей и существ в миропорядке.
На первый взгляд «Лондонский олень» по своему содержанию на поверхности крайне рыхл, эклектичен, лишен внятности, принципиальной структуры, меняя с неочевидной сначала последовательностью образы разной степени эмоциональной окраски. Неслышимый шелест листвы, беззаботный детский смех, хрустальное журчанье рек, постепенно превращающееся в монотонный апокалиптический гул водопадов. Звездная россыпь на синем шелковистом небе без единого перышка облаков. Роскошная свадьба представителей королевских кровей, гимн китчу, вызову, и в то же время исконность традиционалистского уклада — и сразу же сцена поминовения. Простые неухоженные лица, натруженные руки, смиренное горе. Рапид ещё более странных сцен, которые хаотичны, бессмысленны, порой бессодержательны, и даже магистральные образы Человека и Оленя нарочито теряются, выпадают из общего поля зрения. Но стоит присмотреться, как вселенский Хаос, царствующий в фильме, обретает зримые признаки некоей стройной упорядоченности, которая поначалу теряется за мимикрующим под клиповые рапиды нарративом. Хаос становится осмысленным, и Джек Чемберс в сущности переводит на свой, аутентичный и неповторимый кинослог гегелевские идеи единения противоречий, их стремления к всецелой гармонии во Вселенной. Не говоря уже о том, что Человек как Сущность в ленте есть олицетворением всего плотского, бренного, а Олень в картине ни много ни мало, а символ возрождения, обновления, одно из вероятных лик как Будды, так и Христа. Чемберс в рамках своего киноповествования примиряет бренность и бессмертие, божественное и человеческое, стихии природы и стихии человека, находя, как и Гегель, общее гармоничное во всем, что нас окружает, определяя бытие как неслучайный набор тех или иных событий. Не гнушаясь настолько огромного масштаба, Чемберс будто осмысливает всю людскую жизнь, находя суть её даже в незначительных деталях, выстраивая по принципу Бога или Богов Вселенную, которая по Чемберсу больше невероятно прекрасна, чем невыносимо ужасна. Фильм становится поэмой жизни, созданной человеком у порога своей неминуемой смерти.
Человеческая трагедия Чемберса, как и трагедия Мастера, не успевшего слишком много, настолько типичны, что через призму граничащей с тотальным потоком сознания картины ощутимо видна вся накопившаяся боль и тяжесть автора, которому в сущности всегда было мало Космоса, воздуха, света в его жизни. Сквозь меняющийся быстрым монтажом набор контрастных эпизодов прорывается предчувствие неразьясненной пока тревоги, дремотной ещё грозы, но автор оставляет надежду, несмотря на то, что сама его жизнь завершается. Это поэма бесконечности, той всеохватывающей цикличности процессов, отрицающих катастрофичность и тотальную тьму. Человек умирает, Олень умирает, но и первому, и второму суждено возродиться в новых воплощениях уже в новом мире.
-
Отзыв о фильме «Чёрное море»
Ужасы (Бразилия, 2013)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:24
Два веселых рыбака Перо и Кавальо, отправившись в черное-черное море за очередным уловом, на свою беду выловили нечто вульгарно-тораксичное и щупальцево-токсичное, которое в сей момент тут же возымело желание побаловаться увлекательной глубоководной копуляцией с Кавальо, но вместо этого он отделался кровавым покусом не в свое орудие стыда, а в сугубо рукоблудное орудие труда. Поспешив отправиться на лечение в местный бордель, не знал несчастный, что праздник похоти и разврата обернется самой натуральной кровавой баней с участием вооруженных разнокалиберными причиндалами до зубов шлюх и зомби из пучины морской.
Ко времени выхода своего третьего по счету полнометражного фильма ужасов, «Черного моря» 2013 года, ставшего предысторией событий «Ночи чупакабры«, которая в свою очередь предвосхитила «Грязных зомби«, режиссерский стиль молодого бразильского грайндхаусных дел мастера Родриго Арагана постепенно приобрел зримый авторский и самобытный почерк, напоминающий изощренный симбиотический dance macabre из художественных изысканий множества других режиссеров, но, в первую очередь, Жозе Можика Маринша, Питера Джексона, Джорджа Ромеро, только с бразильским колоритом, с привкусом переработанной, но не превращенной ни в халтуру, ни в макулатуру бразильской мифологии и литературы, к коей Араган явно испытывает явный пиетет, завоевывая с ее привлечением собственный режиссерский авторитет. Бесспорно, все немногочисленные фильмы Арагана, образующие вместе с «Черным морем» единую трилогию, рассказанную, впрочем, не с угарного начала, но с минорного конца, в котором все умрут и никто не останется, есть в высшей своей пробе синематической карикатурой, переизвращающим все и вся до состояния омертвевшего гротеска пастишем, но при этом лишенном столь привычной для американского грайндхауса и псевдограйндхауса вторичности. Но все было хорошо вплоть до картины «Черное море», которая с одной стороны стала для Арагана той лентой, с которой он успешно перешел красную черту любителя-энтузиаста в почти готовые на все мастера (по-прежнему осваивая бюджеты в пару сот тысяч реалов), ибо с каждой новой его картиной росла и бодрость, и борзость дона Арагана, но с другой же и более очевидной стороны «Черное море» стало откатом назад, эдаким трэшем ради трэша, созданном уже по стандартным лекалам и полном ненужной, бессмысленной многословности и откровенно пустых дополнительных сюжетных линий, которые в конце концов все равно утонут в красном-черном-синем море-окияне из крови, мяса, вагинальных соков и спермотоксикозов.
«Черное море» уже отнюдь не напоминает переложения древнебразильских мифов или классических литературных радостей-сладостей-пряностей, представляя из себя скорее ориентированный на североамериканский рынок, а потому насквозь пропитанный густой белой спермой американизации и кинематографическо-вазектомической стерилизации, угарно-содомический и инфернально-демонический, экстравагантно-экстравазатный и беззаботно-идиотический трэш, в котором нетрудно заметить как влияние «Дагона» и «Тени над Иннсмутом» Говарда Филлипса Лавкрафта, а также чуть ли не всех его экранизаций развеселой гоп-компанией Юзна-Гордон-Фернандес, так и нарочито синефильских и без того творений Квентина Тарантино, Роберта Родригеса, Роба Зомби и Джейсона Айзенера. Уж больно много в картине беспардонно-мизогинического духа «От заката до рассвета» и изощренного, извращенного натуралистичного ультранасилия раннего Стюарта Гордона. Слишком много поддакивания постмодернизму и совсем мало старого-доброго олдскула. За чрезмерной кровавостью не видно и следов того черного юмора или здравого драматизма, которым были богаты и «Грязные зомби», и «Ночь чупакабры». Слишком много в картине манерности, тогда как ей не хватает маневренности, в первую очередь, в сюжете, который кажется нарочно упрощенным до степени полной ничтожности. Впрочем, как эдакая зловещая сказка для взрослых с умозрительной моралью о том, что не стоит ловить рыбку в потемках и совокупляться со всем, что имеет хотя бы первичные женские половые признаки, что бы потом не стать самому мятущимся призраком или того хуже — хентайнообразным зомби, ставшим таковым от соприкосновения с древними силами Зла недремлющего в жаркой пучине морской, «Черное море» Родриго Арагана смотрится неплохо, но лишь на один раз. Начало истории мангрового зомби-апокалипсиса кажется куда как слабее ее финала, а зомби из мангровой зеленой тьмы значительно уступают им же, только восставшим с самого дна Черного, от копошащихся там во глубинах монстров, моря.
-
Отзыв о фильме «Ночь чупакабры»
Научная фантастика, Ужасы (Бразилия, 2011)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:22
Живущие под сенью цветущих ароматных апельсиновых рощ в маленькой бразильской деревеньке, которую на карте не сыскать и куда нечаянному путнику вход заказан, ибо чужаки тут не в чести, две всеми ее немногочисленными обитателями уважаемые семьи враждуют между собой, забыв уж и толком причину своей ненависти друг к другу по классовому, личному и прочим принципам, регулярно портя друг другу не только имущество, но и первых девственниц на деревне. Вражда практически никогда не утихала между ними, но настоящий ее пожар разгорелся, когда по неизвестным причинам стал массово гибнуть домашний скот. К старым обидам добавились новые, а новые раны стали еще смертельнее, и из густой мангровой изумрудной тьмы явился кровожадный монстр из легенд, имя которому — Чупакабра.
Вначале было…Увы, это было совсем не Слово. Вначале были Зомби, невесть откуда наводнившие приют для прокаженных, заброшенный в сельве. И зомби эти были грязны, неопрятны и омерзительны, как лишь может быть омерзительна мертвая немытая плоть, ожившая из черной грязи и подпитанная удушающим смрадом окружающего воздуха. Это были «Грязные зомби» бразильского режиссера Родриго Арагана, решившего создать собственную версию «Карамуры», только с точки зрения знатного чернушных дел литературного мастера боли и унижений Жозе Марии Машадо Де Ассиса. Во всяком случае, несмотря на очевидную тотальную трэшевость всего творчества Родриго Арагана, прущую изо всех влажных щелей низкобюджетность, кровопускательную кустарность и излишества в любовании разлагающимися не душами людскими, но их телами, отсылок к многочисленным классическим литературным источникам Араган успел разбросать немеряно еще в дебютном зомби-сплаттере «Грязные зомби», с которых начал свой отсчет заново вставший с колен, аки Русь-Матушка, мангровый хоррор. Однако на поверку свою «Грязные зомби» были окончательным, предельно грустным и беспредельно запредельно-кровожадным финалом в истории, веселое начало которой достопочтенный режиссер решил поведать тремя годами позже и с ценой в сорок тысяч реалов меньше. Трэш от дона Арагана стал еще дешевле, еще сердитее, но не бессмысленнее однозначно.
«Ночь чупакабры» 2011 года — это приквел по прямой сюжетной линии «Грязных зомби», рассказывающий с той же долей изощренного садизма первопричины появления среди джунглей Бразильянщины плотоядных зомби, но при этом и воспринимающийся вполне адекватно как отдельная история сама по себе, без связки с предыдущей картиной. Что примечательно в новой картине Арагана, так это ее значительно выросший уровень драматургической серьезности нарратива, богатого на многочисленные сюжетные твисты с вкраплениями мистицизма, шаманизма и черного юмора, большая стилистическая сочность и насыщенная синематическая семантика как легендами городскими, общеизвестными и успевшими изрядно обрасти густой бородой меметичности, так и мифами локальными, не столь известными, но для Бразилии что современной, что ушедшей в небытие колониальной истории все остающимися привычными и понятными. Начавшись с завязки в духе многочисленных мыльнооперных арий, впрочем, без надрывных колоратур и истерического сопрано, когда перед зрителем, не утяжеленная лапидарностью, разворачивается целая семейная сага с грехами прошлого и настоящего, когда целая деревня оказывается под гнетом векового семейного конфликта, давно зашедшего в абсолютистский клинчевый тупик, когда уже кажется, что хуже уже быть не может, и семьи попросту перебьют друг друга по темным углам да влажным лесам, ибо градус всеобщей ненависти превысил критические 60, Араган сызнова уходит от штампов, возрождая из бесконечной тьмы монстра, который станет вершителем судеб и главным решателем всех конфликтов. Монстра, который и не кажется монстром по сравнению с людьми, которыми издавна живут хуже, чем звери и омерзительнее, чем мифические, склизкие, зубастые, многоглазые твари. Которой, впрочем, и является Чупакабра. Семейная драма-тире-любовная трагедия, в которой Секс и Смерть сливаются в медленном кровавом танце, становится как унавоженным для пущего страху да эффекту нетривиальной фантастикой монстр-муви, так и классическим по духу, но не классическим(скорее неоклассическим) сурвайвл-хоррором, приправленном с излишеством тем специфическим узнаваемым авторским абсурдом с оскорбительным количеством обсценных пряностей, без которых трэш от Родриго Арагана был бы просто любительским упражнением в жанре от очередного киноэнтузиаста. Трагедия любви и смерти становится комедией тотальной, беспросветной человеческой глупости, тупости и жестокости, по сравнению с которыми любой Чупакабра кажется просто петушком-переростком, изнасилованным от всей души и сердца матушкой-курицей.
-
Отзыв о фильме «Грязные зомби»
Ужасы (Бразилия, 2008)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:19
Где-то в диких, влажных и опасных мангровых зарослях стереотипной бразильской сельвы, среди болот, грязи и испражнений, под бесконечный вой миллионов москитов и сатанинское улюлюканье обезьян, где-то, куда не ступала нога здорового, красивого, умного и сексуального человека находится колония людей, чей разум и тело был поражен бесповоротно проказой. Брошенные на произвол судьбы, никому не нужные, кроме, вероятно, самих себе, обитатели колонии стараются по мере возможностей не унывать, принимая как данность и свою болезнь, и новые правила существования. Обреченные среди обреченных, здесь встретились и полюбили друг друга Луис и Ракель. И было бы им счастье под несчастливой прокаженной белесой луной, если б в один не самый прекрасный момент из сельвы не полезло нечто зомбиподобное, желающее отведать плоть кусками. В полку обреченных значительно прибыло.
Бразильское эксплуатационное кино, так называемая pornochanchada, сформировавшееся, как и практически весь мировой грайндхаус, в 60-70-х гг., прошлого века, в эпоху бесславной кровавой военной диктатуры, как ясно из названия было ничем иным, как на все 100,1% по чуровоометру софт и хард-эротикой, утяжеленной поясом верности из сюжетов, напоминающих небезызвестные мыльные оперы, являющиеся, между тем, главным экспортным продуктом всей бразильской поп-культуры. Однако любой грайндхаус, даже темпераментный латиноамериканский в целом и пылко-страстный бразильский в частности, просто невозможен без диалектики ужасов, ибо одной эротикой сыт не будешь, хотя в создании собственной разновидности хорроров Бразилия изрядно поотстала, к примеру, от близлежащей Мексики, где уже вовсю колотил злодеев до полусмерти и монстров до смерти донкихотствующий рестлер Санто, до той поры, пока не появился на небосклоне бразильского кинематографа Жозе Можика Маринш — прародитель всего бразильского хоррора как такового, этакий всебразильский Роджер Корман, вошедший в историю мирового хоррора как создатель культового Зеки-из-гроба. Именно Маринш сделал бразильский хоррор аутентичным, тесно связанном с корневыми бразильскими мифами, легендами и литературой.
Новый век постмодернизма, для Бразилии ознаменовавшийся и крахом диктатуры, и отменой цензуры, и значительным ростом популярности мыльнооперных историй, для бразильского хоррора не принес ничего хорошего, Маринш ушел в долгий отпуск, и лишь в 2008 году по сути своей произошла долгожданная реинкарнация классического грайндхауса мангровых зарослей в трех вышедших в том приснопамятном году картинах: собственно «Реинкарнации демона» великого и ужасного Маринша, ромероподобном «Капитале мертвых» Тьяго Болотти и «Грязных зомби» молодого и амбициозного постановщика-мультиинструменталиста Родриго Арагана, которого по праву можно считать наследником традиций как Маринша, так, к примеру, и Ллойда Кауфмана.
«Грязные зомби» — это картина, снятая в прямом смысле «от противного», будучи при этом одним из самых противных зомби-хорроров вообще в своей зашкаливающей и запредельной избыточности разнообразной расчлененки. Родриго Араган, вооружившись недюжинным черным юмором и натуралистичной, греховно-тошнотворной визуальной пассионарностью киноязыка, граничащего в большинстве случаев с диким, необузданным абсурдом и гротеском, в «Грязных зомби» не следует по проторенной тропе многочисленных жанровых шаблонов, стереотипизационных американизмов и всеразрушающей дух нигилизма голливудщины. Сюжетный скелет картины — это история людей, которых Бог ли, Дьявол ли или сама Природа наказала проказой. Отвергнутые обществом, герои не живут среди густых мангровых зарослей, а скорее существуют, ожидая своего финала, который будет печален и ужасен. Араган так или иначе переиначивает на свой лад мотивы творчества и Жоржи Амаду, вплетая в искусную домотканную ткань ленты историю эдаких Ромео и Джульетты, полную своеобразного авторского лиризма и мелодраматизма, и Жоана Гимараенса Розы, примечательного своим острым литературным бытописательским отпостмодернизденным взглядом на деревню. За довольно непродолжительное время действия завязки Араган успевает придать драматизм там, где он необходим, и обрисовать четкие черты в характерах центральных героев, невзирая даже на бросающуюся в глаза кустарность постановки. Режиссер заставляет зрителей, превозмогая желудочные спазмы, если не полюбить, то хотя бы посочувствовать несчастным прокаженным, которым еще только предстоит узнать что такое Ад.
Араган на сей скелет поступательно наращивает плоть зомби-хоррора, сталкивая между собой мертвых духовно и мертвых физически, физически калечных, то есть наших уродливых прокаженных, включая влюбленных Луиса и Ракель, и физически опасных, то есть кровожадных зомби, которым не суть важно кого жрать, но главное — жрать. И с момента появления зомби, в прямом смысла из ниоткуда, лента Арагана превращается в эффектный оммаж всей существующей зомби-эстетике, становясь абсурдистским кровавым кошмаром, в котором Араган дает волю своей буйной садистической фантазии. Головы, руки, ноги, кишки с мозгами, легкие с глазами летят во все стороны, окрашивая черную грязь в цвета слизистого багрянца. Те, кто только что не хотел жить, сражаются за свою жизнь, полную боли и унижений, с яростью и страстью. Изначальная маргинальная драма, выпестованная с тщанием и дотошностью, тонет в беспощадном и бурлящем океане крови. Трэш побеждает все.
-
Отзыв о фильме «Зомбио»
Ужасы (Бразилия, 1999)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 21:04
Все истории любви начинаются одинаково, особенно в кинематографе, и завершаются там же они своеобычно на грустно-веселой и счастливо-несчастной ноте. Но не в андеграунде, естественно, где все происходит не то что по-человечески, а скорее бесчеловечно. Так будет и в этот раз.
Молодая парочка, смуглый бразильский юноша и томная девица, решили отправиться проветрить мозги и продуть детородные органы на милый маленький необитаемый остров посреди пахнущего водорослями озера. Но миг блаженства завершился быстро, а мозги — еще быстрее покинули пределы их буйных головушек, ведь в подворотнях их ждал маньяк, а вскоре к нему присоединились и орда восставших вследствие ведьмовского ритуала пересушенных и перегнивших зомби.
Бразилия воистину это государство-мем. Уютные просторы Копакапабаны с золотым песком и изумрудным океаном, упругие попки местных сексуальных бомб — национальной гордости. Взирающий с небес на землю Иисус на Корковадо и аромат мангровых зарослей, полных загадок. Эх, Рио, Рио, где не ступала нога гражданина О. Бендера и бурлящий Сан-Паулу. Футбол для всех и каждого в стране контрастов, где нищета и бездуховность фавелл возведена в абсолют бытия. Жоржи Амаду и многочисленные бесконечные теленовеллы, вся суть которых выцежена еще в первом абзаце. И — полный абзац, если говорить о фильмах ужасов, которые в Бразилии, конечно, создаются еще с конца 60-х годов ХХ века, только вот остаются они или вовсе неизвестными, или известными уж очень узкому кругу зрителей, для которых имена Жозе Можики Маринша, Фаузи Мансура, Освальдо Рибейра Кандейяса и Ивана Кордосы хоть что-то значат (первого в особенности, а всех последующих — частично ввиду меньшего количества культовых картин на секунду времени). И совсем уж недоступен бразильский андеграунд, который, между тем, от прочего — американского, немецкого, французского иль испанского — не отличается ничем. Сурово, мрачно, кроваво, аморально и только для любителей чего погорячее и поизвилистей.
Сорокапятиминутная картина «Зомбио» 1999 года одного из близких соратников ныне успешного бразильского бэмувишного хоррормейкера Родриго Арагана, снявшегося у него в «Ночи чупакабры» и «Черном море» Петера Байерштофа и является примером самого что ни на есть андеграунда с привкусом бразильских фруктов, впрочем, третьей-четвертой свежести. Почерпнув все свое вдохновение, многозначительно напитавшее сюжет «Зомбио», как из картин о бессмертном садисте Зеке-из-гроба из культовой франшизы Маринша, так и из немецкого андеграунда преимущественно шнаасовского разлива и его историй похождений Карла-мясника Бреджера, Байерштоф в «Зомбио» создал эдакий дикий симбиоз из мистического зомби-хоррора и хоррора об извращенце-маньяке с некрофильскими наклонностями, не сумев при этом адекватно связать обе сюжетные линии в нечто внятное и понятное, а на поверку же ставшее впадать в истерику и маразм содомического сюрреализма, унавоженного для пущего эффекту привычной для андеграунда запредельной, но довольно реалистичной кровопускательностью. Бесспорно, возлагать изначально большие надежды на этот фильм и не стоило, который интерес лишь экзотичностью своего производства, но даже для непритязательной пустышки, найденной случайно в закромах мирового киноподполья, «Зомбио» кажется уж очень простым, пресным и совершенно беспощадным. Байерштоф определенно не тянет ни на способного ученика Маринша, ни на наследника традиций Кордосы, а второго Сэма Рейми из него явно не выйдет никогда, ибо «Зомбио» тонет в визуальных излишествах, в кровожадных подробностях расчленений, в генитально-некрофилическом авторском оргазме, после которого не наступает ни удовлетворение, ни насыщение, а лишь беспощадная импотенция. Впрочем, отсутствие всякого многословия и лирических отступлений кажутся преступно маленьким оправданием этой бессодержательной и откровенно вторичной резни, распадающейся на аппликативные нарезки разной степени выразительности, но лишенных даже для андеграунда какой либо внятности, цельности и даже экстремальности — эдакий обыденный мясной аттракцион, пир бутафории. Байерштоф как Андреас Шнаас с бразильской пропиской, только вот «Зомбио» не тянет на новое «Кровавое дерьмо», имея на руках много первого, но будучи при этом вторым.
-
Отзыв о фильме «Эйзенштейн в Гуанахуато»
Биография, Комедия (Бельгия, Нидерланды, Мексика, 2015)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 19:07
Одним из основополагающих идеологических базисов всего мифо-, и кинотворчества Питера Гринуэя является тема взаимоотношений Художника с окружающим его миром, с самим собой и с искусством, в конце концов, не говоря уже о том, что Гринуэй в тех своих кинокартинах, посвященных постоянному созидательному процессу взаимодействия и взаимодополнения искусства как такового, существующего в экзистенциалистском лабиринте, на первый план выдвигал и образ самого Художника, переменчивый со временем. При этом изобретенный Гринуэем киноязык был многофактурен и многослоен, тяжеловесен и монолитен. Использование интертекстов и смешивание сугубо литературных элементов — слов, отдельных фраз, целых массивов текста для замены привычной классической формы нарратива, кино как книга, текст как изображение(слова самого Гринуэя) — это было успешно им проделано и в «Дневнике подушки», и в «Книгах Просперо», и в цикле о Тульсе Люпере, где в особенности авторская концептуальность достигла своего пика. Не менее примечательно и то, как Гринуэй, в котором от визуализатора-живописца всегда было намного больше, чем от самого кинематографиста, стремится к оживлению живописных полотен, с неистовым эстетизмом, но не барочным формализмом реконструируя полотна времен Классицизма в «Контракте рисовальщика», повторяя стиль Рембрандта в «Тайнах „Ночного дозора“ и витиевато перенося форму гравюр Гольциуса в „Гольциусе и Пеликаньей компании“».
Впрочем, суммировать все изыскания истинного мультиинструменталиста Гринуэя в единое целое практически невозможно, и ограничиваться лишь только темой кинематографа нереально, ибо сам Творец, хоть и считает, что кино мертво и требует возвращения к своему первобытному состоянию, однако в своей последней по счету крупной режиссерской работе, фильме «Эйзенштейн в Гуанахуато» 2015 года, представленном в рамках Берлинале и ставшем первой частью из дилогии об Эйзенштейне(вторая — «Рукопожатие Эйзенштейна» выйдет годом позже), обратил свой пристальный взор именно на кинематограф и на одного из его главных революционеров — Сергея Эйзенштейна, взяв за основу фабулы своего фильма общеизвестный факт о продолжительном заграничном путешествии не только Эйзенштейна, но и Григория Александрова вместе с оператором Тиссе за новыми идеями и формами. Однако Гринуэй субъективно обрезает большую часть заграничной истории Эйзенштейна, ограничив пространство сюжета лишь пребыванием режиссера в Мексике, в неслучайном Гуанахуато, где в 1931 году он работал над документальным фильмом «Да здравствует Мексика!». Причем сам мексиканский город Гуанахуато, издавна прослывший местом мистическим, является даже в большей степени настоящим героем картины, чем Эйзенштейн и его окружение. Это то самое место силы, магический питательный и витальный источник, где кажется сосуществуют в едином танце Жизнь и Смерть, нерушимые традиции и дух революционного брожения, древнее и новое. Гринуэй в буквальном смысле превращает Гуанахуато в город-сон и город-карнавал, город как средоточие собственной авторской философии, следующей по течению мысли самого Эйзенштейна. Камера выхватывает почти все достопримечательности Гуанахуато, делая фильм эдаким путеводителем по миру одного из самых ярких мексиканских городов — помимо Музея мумий в кадр попадает El Callejon del Beso, уютно зарифмовывая в рамках одного города темы Эроса-Танатоса, визуальная палитра картины все больше напоминает полотна Диего Риверы, музей которого тоже сверкнет в фильме буквально на секунду, а улочки, переулочки, площади и лабиринты тупиков сделают этот город чем-то потусторонним и столь похожим на многогранную личность самого Эйзенштейна. В картину с самого начала вторгается дух комедии дель арте, а реальным историческим персоналиям большей частью отводится роль воплощенных гринуэеевских метафор Человека Искусства, узже — Человека Кинематографа, который сам Гринуэй в своей картине не столько переизобретает заново, с чистого листа, сколь следует формализированно, дерзки и почти по-постмодернистски самим изысканиям поголубевшего Эйзенштейна(сомнительный факт нетрадиционности ориентации выдающегося русского мастера выдвинут на первый план, и в этом смысле «Эйзенштейн в Гуанахуато» сроднился с прошедшей крайне незаметно «Жизнью» Корбайна о Джеймсе Дине, тоже между тем с голубыми 50 оттенками).
Вот на экране оживают рисунки Эйзенштейна, раскованная рисованная анимация моментами становится важнее самого фильма, ибо именно там, среди мультипликационных вставок живет истинная идея ленты; мультиэкранное деление становится слишком типическим и чересчур нарочитым, даже уже по-гринуэевски навязчивым, а прямых цитат из фильмов самого Эйзенштейна оказывается вполне достаточно, чтобы фильм оказался самым доступным из всего, что когда-либо снимал Гринуэй при всем многоцветье происходящего на экране — форма не давит своим весом содержание, а кинематографическое наполнение не производит впечатление свалки, неряшливости. Каждый эпизод и мизансцена четко просчитаны. В этих даже барочных излишествах, в эксцентричной пляске камеры, в пестроцветье и китчевости в то время, как конспирологические ребусы в ленте отсутстуют совсем, видится даже стремление Гринуэя уйти от тяжеловесности своих предыщущих работ, и прийти так или иначе к закономерной простоте изъяснения. К большей что ли прозрачности действия, в котором ныне царствует дух празднества и карнавала.
Бесспорно, «Эйзенштейн в Гуанахуато» — это кино, полное лирических отступлений, размышлений вне заданной фабулы, существующей подчас бессистемно и бессюжетно, ярких эротических экзерсисов, один из которых разом уделывает «Калигулу» с «Волком с Уолл Стрит», но по факту выясняется, что из треугольника знаковой для Гринуэя темы Искусство-Любовь-Смерть именно последнее в картине было убрано напрочь, оставшись лишь на уровне намеков. Никто в картине не умирает, не гниет заживо, не жертвует собой во имя высших целей, а мумии остаются не более чем экзотическим дополнением к биографическому эпизоду самого Эйзенштейна. Искусство и Любовь(то, как ее понимает Гринуэй, естественно) побеждают все, как и извечная тяга человека к знаниям, к поиску самого себя, к новому пониманию целей искусства как такового. Эйзенштейн в прочтении Гринуэя лишен своей полумифической сущности, а представлен скорее обычным человеком, чей неограниченный талант все еще пребывает в брожении. И любовь для него кажется намного важнее, чем политическая целесообразность, чем даже желание создать нечто вне привычных для себя рамок. Режиссер обнажает не столько свою душу в картине, сколь тело, и Гринуэй с практически фетишистским удовольствием любуется голым Эйзентейном, попутно вкладывая ему в уста мысли о сущности человеческого бытия, о любви, о кино, о смерти и сексе. Вообще, обнаженное мужское тело в картинах Гринуэя всегда было чем-то большим, чем просто пикантным элементом. Полное обнажение по сути означает возвращение к истокам, к первобытности, так отчего бы не обнажить телеса того, кто сам привнес в кинематограф не только теорию, ставшую катехизисом, но и практику? Став по сути кинематографическим Адамом(Евы остались на периферии истории), которого, впрочем, изгнали из кинематографического Рая за правду и излишнюю своевременность deux ex Machina и deux ex Сensura, пришедшие на смену богам художественности.
-
Отзыв о фильме «Связанные насмерть»
Драма, Триллер (Канада, США, 1988)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 19:03
Дэвид Кроненберг, как и другой Дэвид, тот что Линч, всегда в своём кинотворчестве был склонен к выразительной и до некоторой степени мучительной рефлексии собственного витального опыта, с неочевидным, порой излишне завуалированным чёрной вуалью фрейдизма, вуайеризмом фиксируя те или иные перипетии своей жизни, будто заново их проживая и фактически прожевывая в своём авторском кровавом колесе мутаций, как это было, к примеру, в «Выводке», в котором достопочтенный режиссёр в период развода с женой не без садистского удовольствия предпочел выставить всех женщин не в самом лучшем, мягко говоря, свете. Не меньшей глубоко личностной интонацией обладает и фильм Дэвида Кроненберга «Связанные насмерть» 1988 года, являющийся экранизацией бестселлера «Близнецы» американской писательницы Бари Вуд, датированном еще концом семидесятых годов и написанном ей в сотрудничестве с Джеком Гислендом. В этой картине, сюжет которой сводится к любовному треугольнику из братьев-близнецов и одной актрисы, Кроненберг через призму Мэнтлов в сущности сфрустрировал своё истинное отношение к кинематографу как таковому. Что раскованный Эллиот, что геморроидальный Беверли — это аверс и реверс одного человека, что находится по ту сторону камеры, и этот человек, с патологической увлеченностью творящий гомункулусов в своём сознании и сознании зрителей, обнажает самое себя, свою внутреннюю борьбу в миг, когда в ткань повествования врывается актриса Клэр. Её появление нарушает естественный ход вещей, запуская совершенно иной, новый, деструктивный и деконструктивный механизм реальности. Неспешный, монотонный, анемичный и коматозный нарратив, эта реальность авторского сна, взрывается сюрреалистическими вставками, стены обыденности рушатся и разлетаются на клочки синего бархата и красного шёлка, происходит тотальная корректировка привычной реальности. И в ней в авангард выдвигаются не братья Мэнтл, терзаемые любовью к одной и той же женщине, но сама женщина, актриса, которую в финале Кроненберг фактически низводит до монструозного состояния, выбрав в общем-то кинематографический путь не академиста, но эдакого экстремиста, анархиста и нигилиста от мира кино с откровенно куотермассовскими замашками; актёры для Кроненберга, как и человек вообще, лишь материал для исследований на молекулярном уровне, но чаще лишь как сырьё для экспериментов. Причём «Связанным насмерть» можно вменить некоторую атипичность режиссёрского подхода; борясь с академичностью тем и фабул, но полностью так и не выдавив из себя Хичкока, Кроненберг снял «Связанных насмерть» в духе большого стиля, расчетливо вплетая мотивы Буало и Нарсержака.
Очистившись от сугубо кинематографической мысли, «Связанные насмерть» являются фильмом, в котором отношения между близнецами есть отражением двойничества и двойственности. Что если на самом деле брат один, а второй — лишь плод его больного воображения из-за невозможности к нормальному сексуальному опыту? Что если все вплоть до финала кошмарный сон, отторгающий личность девиантного доппельгангера? Причём грани между условно добрым Беверли и условно злым Эллиотом режиссером размыты до илистого состояния; Кроненберг не привлекает в качестве аргументов религиозную диалектику, не допуская в кадр ничего святого. Холодный и отстранённый, остраненный внутренне и лощенно ограненный снаружи, израненный трещинами рефлексии и сомнений, мир братьев Мэнтл есть тотальным отражением философской борьбы телесного, плотского, и духовного, платонического, тем примечательнее, что братья — гинекологи, исследователи и врачеватели женского естества. Авторское же восприятие двойственности скорее материалистично, чем метафизично; финальным актом и сопутствующими ритуальными сценами в духе бедняги Алистера Кроули Кроненберг парадоксально отвергает дух в сторону торжества плоти, руша дуализм по заветам Томаса Гоббса и натуралистичного монизма, в ленте обретающего яркую визуальную оболочку с кровавым мясом.
Но в то же самое время «Связанные насмерть» это кино о невозможности познания мужчиной женщины. Привычный для режиссёра медицинский аспект в этой картине решен как эдакий сюрреалистический арт-дивертисмент, а не как зловещий богоборческий кошмар. Лишив своих героев белых халатов, по сути убрав как таковую чистоту, и обрядив в кроваво-красные с отливом балахоны, Кроненберг придаёт гинекологии чересчур символический оттенок познавания потаенного. Но при этом и от Эллиота, и от Беверли истинная тайна женщины ускользает, как и от самого режиссёра, напрочь отказавшегося от ранних представлений о Женском как дьяволическом в «Выводке» и «Бешеной». Триолистический психологический ребус, загаданный Кроненбергом, по идее решается или в постели, в духе Фрейда, или в Красной комнате операционной, в духе Линча. Но извращенную сексуальность Кроненберг скрадывает, а Красная комната становится дверью в подсознательное и бессознательное, где непостижимое знание вечного вопроса» Что хочет женщина» трещит по швам алогичностью и антропоморфностью. Разрывая кровоточащую пуповину собственной идентичности, ментальные братья, не сумев совладать и овладеть объектом вожделения, переступают грань дозволенного, сознательно взрастив в женщине монстра без единого следа какой бы то ни было человечности.
-
Отзыв о фильме «Обед нагишом»
Драма, Триллер (Канада, Великобритания, Япония, 1991)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 19:01
Пожалуй, нет ничего совершенно удивительного в том, что Дэвид Кроненберг в 1991 году решил экранизировать Уильяма Берроуза, взяв за основу не только его самый скандальный роман «Голый завтрак», но и многие другие его произведения, не погнушавшись даже эдакой экстраполяции биографии самого писателя, для которого безнарративность стала базальтернативностью, а маргинализация образа жизни её главным смыслом. Галлюцинаторная природа творений Берроуза весьма точно зарифмовалась с мрачными кинематографическими сновидениями Дэвида Кроненберга, расщеплявшего homo novus на мелкие ошметки плоти, да и нонконформизм обоих был более чем очевиден и не всегда всем удобен. «Обед нагишом» Кроненберга принципиально кажется чуть ли не самым радикальным творением канадского смутьяна, вобрав в своей алогичной, асимметричной и аморальной палитре все то, что делает его кинослог объективно авторским: педалирование перверсивной сексуальности, сны разума, регрессивность науки и поиск человеческого в человеке, падающего с катастрофической неизбежностью ниц.
Тем примечательнее, что «Обед нагишом» это не совсем антиутопия, точнее совсем не антиутопия, несмотря на проскальзывающую по касательной тему контроля сознания. Редуцируя глубоко наркозависимый образ писателя Билла Ли, альтер эго самого Берроуза в период его танжерского dance macabre, Кроненберг продуцирует на плёнку механизм сознательного выхода за пределы вымысла, пытаясь в том числе понять что есть в глобальном смысле творчество, рожденное в муках тотальной ломки и отходняка.
Это уход от обратного в кафкианском изначальном понимании, которое обильно присутствовало и в оригинальном произведении Берроуза: у Кроненберга ранее человек становился мухой, мутировавший организм отторгал из себя малозначительный гуманизм так же, как у Кафки Грегор Замза сам становится ментально насекомым; в «Обеде нагишом» уже насекомые обрастают гоминоидными чертами, заменяя не только людей, но и те вещи в жизни Билла Ли, новой вариации Замзы в пространстве человеческого дна, что делали его жизнь осмысленнее. Живые пишущие машинки с ярко выраженной заднеприводной сексуальностью, жуткие посланники Интерзоны, вторгающиеся в нашу реальность, наркотики, боль, абсурдность — по Кроненбергу, любое творчество предстает нечеловечески кошмарным, разрушающим в конце концов и плоть, и дух самого демиурга, прикоснувшегося самовольно к силам иноприродного, практически лавкрафтианского характера. Предоставляя множественные возможности для интертекстуального прочтения, Кроненберг полностью от нарратива не отказывается, увязывая в единый пласт деструктивную сущность вдохновения и невозможность избавиться от аддикции как таковой, ибо аддикция и есть это самое вдохновение. Логос режиссёр заменяет макабрическими визуальными решениями, претворяя литературный процесс в нечто противоестественное, повторяя, но в своей манере, мотивы творческих исканий Юхана Борга из «Часа волка» Бергмана, но только творец от Кроненберга идёт большей дорогой саморазрушения, вымощенной жёлтым кирпичом.
Эскапизм же доведен режиссером до состояния невыразимости по ту сторону привычного восприятия. Снова после «Связанных насмерть» в творчестве канадца возникает тема дуализма, но на сей раз решенная с привкусом Берроуза. Интерзона — не Ад, но близко к этому, кривое отражение ещё более кривой и уродливой прозы внекадрового бытия, и личностный распад Уильяма Ли, начавшийся по ту сторону иглы, завершается в танжерском междумирье, населенном омерзительно склизкими насекомыми, сношающими людей во всех немыслимых позах зю, переменчивыми доппельгангерами и гермафродитами. Тем паче, что сам Ли саморазоблачается на фоне этой удушливой кошмарности, меняя ориентацию на более радужную и радушную. Интерзона на поверку оказывается и зоной постмодернизма, где внутренне свободный художник волен творить все что ему заблагорассудится; в Билле Ли воплощается множественное триединство — он сам как часть авторского чужого вымысла, он сам автор новой реальности, он ничто и в то же время Ли как собственно герой и отождествление Берроуза и Кроненберга. В этих условиях возможности интертекста становятся узконаправленными, что в реальности и показал сам Кроненберг, после «Экзистенции», взрыхленной на почве снаффа восьмидесятнического «Видеодрома» не сумевший снять ничего нового, без предрешенности некоторых иллюзий и аллюзий.
-
Отзыв о фильме «Видеодром»
Ужасы, Фантастика (Канада, 1983)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 18:58
Говоря о «Видеодроме» Дэвида Кроненберга, до гнусной боли, до вязкой чрезвычайности легко сделать из канадского любителя потискать публику плотью и за плоть, к которой он, впрочем, всегда был объективно неравнодушен, очередного пророка, Мессию, предрекшего катаклизмы телевизионного зомбирования вкупе с анально-диэнцефалонным зондированием человеческого сознания. То есть все те прелести пропагандистской порнографии, что сейчас можно с успехом лицезреть почти повсеместно, кроме, пожалуй, не охваченных чумой телевидения и интернета стран третьего и четвёртого мира, да и то не факт. Бесспорно, «Видеодром», как и вышедшая в пору расцвета поколения Х «Экзистенция», являющаяся его утробным плодом, считывается безо всяких дополнительных усилий как эдакий фантастический мираж о том как телевидение поглощает человека, превращая его в нечто противоестественное, точнее даже переизвращая и перекраивая по своему образу и подобию. Растворяя то что ранее было мыслящим объектом в пустой, технологизированный субъект, эдакую флешку на двух ножках, рожденную в ту пору когда компьютеры ещё были размером с пентхаус. Наиболее видимая на скупой в своем киноизьяснении поверхности фильма драматургическая коллизия «ТВ и ты» ныне трансформировалась в твиты, симуляция бытия в соцсетях подменила и подмяла под себя всех и каждого, а некогда запретный плод снаффа легко найти в куче маргинальных сообществ, попутно устроив себе большую жратву из псевдофилософских пабликов и котэ со статусами. Телевидение умерло быстрее, чем даже мог предположить Кроненберг, играя в «Видеодроме» в неочевидные забавные игры с реальностью и инаковостью.
С того самого момента, когда фильм начинает проваливаться в изощренную галлюцинаторную горячку, Кроненберг во всю свою мощь разыгрывает, не размениваясь на мелочи, истинное торжество плоти, зловещий эсхатологический пир тотального бессознательного. Макс Ренн, рыщущий с жадной увлеченностью в поисках собственного наслаждения, дабы потом, обретя искомое, подсадить на эту иглу недремлющего порока новых адептов, волей «Видеодрома» становится не более чем смердящей от своей же внутренней пафни вагиной. Теперь уже не Ренн совокупляет в групповых сочетаниях окружающую его действительность; сама «новая реальность», вторгнувшаяся с иррациональным и хаотичным сущностным своим воплощением в «Видеодроме», сношает человека, лишая его права на любой выбор, даже на шаг вправо и влево, только горизонтально, только хардкор! И снова, как ранее в «Бешеной» или в «Судорогах», сексуальность по Кроненбергу приобретает опасный шарм гнилостной чувственности, подавленной и высвобожденной девиантности. От Ренна до Балларда в сущности оказывается не так уж и далеко, но если первый из-за своей пресыщенности был наказан вполне в духе доброго доктора Йозефа Менгеле, то второй, рефлексируя, начал искать искомую щель чуть выше бедра, но в основе всей этой дихотомии кроненбергской галереи героев (минуя типажи врачей и учёных с их тягой к высшим знаниям и комплексом Бога) не технократический прогресс, регрессирующий понятие homo sapiens, губительный, но в контексте творчества режиссера несколько упрощающий и укрощающий истинную суть, но трансгрессия и депривация, деградация и уничтожение личности.
Впрочем, в «Видеодроме» вовсю колыбель раскачивает дедушка Фрейд, и фильм в духе душеспасительного психоанализа оказывается по сути набором самых явных и характерных комплексов из целой их громадной коллекции, сделанной Кроненбергом в картине по принципу аппликации. Ренн — типичнейший эгоист, эгоцентрик и вообще страдающий полной сексуальной неудовлетворенностью человек, алкающий волглой пенетрации в самодовольных конвульсиях, в сладострастных оргазмических копуляциях, в отталкивающе-мокрых куннилингусах самец, который по иронии судьбы и очень черноюморной авторской прихоти сменит ориентацию, но при этом парадоксально оставшись мужчиной (Кроненберг кастрирует Ренна скорее на уровне ментальном, физиологически же сотворив из него нечто гермафродитическое). Никки — суть рифма открытой сексуальной жестокости, не приемля мягкого и нежного, она отвергает первородность любви в угоду животной первобытности, атавистической дерзости, её роль активна, а не пассивна, сверху, но не снизу, больно, до крови, до синяков, секс и есть боль, и в итоге «Видеодром», откликаясь на её преднамеренный маньеризм сексуального поведения, делает её своей сакральной жертвой. Умирать, так с оргазмом. Обливион, человек-метафора забвения, эскапизма, homo technologis, наоборот лишен всякой идентификации и индивидуальности в контексте Фрейда. Он по сути альтер эго самого режиссёра, являющегося демиургом нового мира и новой плоти. Приоткрывая окно этой потусторонней, выжженной от любой, даже мимикрующей моральности, реальности Кроненберга, зритель попадает в свой собственный Видеодром, населенный страхами, воспоминаниями, желаниями, эмоциями — и лишь тут он свободен полностью в своей воле творить все что, как, когда и с кем вздумается. Фактически это эдакий хостел в духе шизополиса, в мире современном обретший плоть множества садистских видео, выставленных на всеобщее обозрение.
-
Отзыв о фильме «Звёздная карта»
Драма, Комедия (Канада, США, Германия, 2014)
ArturSumarokov 12 октября 2015 г., 18:55
18-летняя девушка Агата Уайсс, чьи тонкие изящные пальцы рук доморощенной пианистки вынужденно скрываются за черной кожей перчаток, скрывая роковой телесный изъян, полученный в результате давнего инцидента, приезжает в Лос-Анджелес с твердым намерением любой уважающей себя старлетки покорить Голливуд и все его окрестности, а заодно воочию увидеть Кэрри Фишер, с которой склонная к готическому сплину девица сконтактировалась в Твиттере. Волей судьбы ей суждено пересечься как бывшей звездой голубого экрана монроподобной блондинкой Гаваной Сегран, пребывающей в состоянии перманентной маниакальной депрессии и все еще мечтающей сыграть свою лучшую роль, так и с забывшими про Агату родственниками по прямой, купающимися в роскоши и славе на голливудских холмах. И далеко не всегда Агата будет лишь пассивным вуайеристом творящегося вокруг нее пандемониума…
Канадский мэтр телесных мутаций и физиологических трансформаций Дэвид Кроненберг с наступлением Миллениума словно изменил сам себе и своим привычным кинематографическим координатам, став этаким духовным метафизиком и латентным психиатром, исследующим уже не внешние проявления ненормальности и аберраций, а внутренние, проистекающие из всех темных сторон человеческой души. Таковыми — темными и жестокими, неоднозначными и склонными к психопатологическим завихрениям — были герои «Паука», «Восточных обещаний» и «Оправданной жестокости», а в «Опасном методе» и «Космополисе» Кроненберг и вовсе вступил на тропу изощренного постмодернистского фрейдизма с явным креном в сторону острой социальной критики буржуазии, лишенной ныне своего скромного обаяния.
В последней же по счету полнометражной работе канадского enfent terrible, основанной на полуавтобиографическом сценарии американского актера, режиссера, продюсера и сценариста Брюса Вагнера, фильме «Звездная карта» 2014 года, ставшем одним из открытий прошлогоднего Каннского кинофестиваля, Дэвид Кроненберг решил вовсю отыграться на давно претившем его духу свободного и независимого Творца Голливуде, сняв зловеще-ироническую и остросатирическую инвективу «Фабрики Грез», которая превратилась издавна в конвейер, грезы, творимые на котором, и ломаного гроша не стоят. И в этой картине, по духу своему ставшей чуть ли не самым оптимистичным(насколько это вообще возможно для Кроненберга) его творением, нашли свое отображение и отождествление все предыдущие изыскания Кроненберга в новом тысячелетии.
«Звездная карта» — кино беспощадное и жесткое по своей интонации, при этом снятое отстраненно, с дымком фантомности и макабрических видений, отчасти напоминающее осовремененную вариацию «Сансет Бульвара» Уайлдера и «Все о Еве» Манкевича. Вот только Голливуд как средоточие миллионов амбиций и желаний, город кино и город снов, предстает в ленте Кроненберга намного более чудовищным местом, нежели это было продемонстрировано у Уайлдера с Манкевичем, местом, с каннибальской жадностью пожирающей что легенд, что старлеток, готовых во имя славы и обожания продать за бесценок собственные души. Если они у них есть, конечно. Его обитатели совсем не похожи на тех персонажей, которые они со столь неудержимым усердием играют в кино. Но и Агата, носящая в себе отчетливый отпечаток девиантности, далеко не столь наивна, и Ева из классического фильма вовсе кажется чистейшим ангелом во плоти по сравнению с героиней Мии Васиковской. Ее хрупкость обманчива, а в глазах давно пляшут свой зловещий танец смерти демоны, которым уготована роль судей и палачей в запланированном ей суде Линча и над собственным прошлым, принесшим ее сюда, и над всем Голливудом, погрязшем в грехах аки Содом и Гоморра. И до определенного времени довлеющая в ленте жанровая неопределенность, окрашенная в иронию и некую бессодержательность, когда сюжет плывет в эфемерность и не имеет не то что линейности, а даже внятности, представляя из себя эрзац сугубо разговорного кино, к финалу обрастает элементами психопатологического триллера, в котором нет ни одного здорового персонажа.
И за заборами блещущих китчем многочисленных дворцов Беверли Хиллз скрываются одни лишь кошмары и безумие, ведущие в никуда, на путь саморазрушения и самобичевания. Путь, который для Эрика Пэкера из «Космополиса» завершился моральным суицидом, а для его протагониста Джерома — осознанием собственного ничтожества, ибо он оказывается одной из многих игрушек в руках новоявленной готической Лолиты, приехавшей на голливудские холмы чтобы прославиться, утереть всем нос одним впечатляющим махом, а уж потом поджечь всех и вся и смачно, всласть насладившись страданиями, плюнуть в конце концов на эти тлеющие останки.
Джером, в отличии от Агаты, движимой по своей жизни целью возмездия, этакий романтический мечтатель, все еще не сумевший пробиться в Голливуде. Ему вот Кроненберг склонен даже симпатизировать, делая его выразителем одной главных идей ленты, заключающейся в том, что иногда Голливуд как живой организм не только притягивает, но и отталкивает и касается это отторжение таких вот неординарных личностей, как герой Паттинсона, в котором с той же степенью убедительности вырисовывается и сам Брюс Вагнер. И Джером, так и толком не нашедший свое уютное место под солнцем, к кульминации кажется намного более удовлетворенным, нежели монструозная Агата, которая увидела за фасадом «Фабрики Грез» лишь экстравазатные грехи и инфернальные химеры. Собственно, Джером и остается тем единственным по-настоящему вменяемым героем, которые все еще способен трезво мыслить и оценивать происходящее. В нем, в отличии от Агаты, у которой тьмы внутри намного больше, чем света(если вообще они у нее остались после ряда личных пережитых трагедий), парадоксально борятся Инь и Янь, механистическое стремление к успеху любой ценой и коматозное течение по жизни, за рулем лимузина. Однако он один из немногих, кто не столь падок на горько-сладкие плоды, сорванные в Эдеме Города Ангелов, он один из миллиона, кто все еще может противостоять власти Голливуда и власти кинематографа, который обманчив.
Он — абсолютная противоположность Максу Ренну, поддавшемся привлекательной сущности транслируемого снаффа. Он — излечившийся от пороков Эрик Пэкер, однако Голливуд в «Звездной карте», показанный наизнанку, в расчлененном состоянии, подверженный вивисекции живьем, напоминает населенный монстрами Космополис, неразрушенный Вавилон, обреченный на смерть. Рано или поздно. И спасенным будет не Агата, принесшая с собой очередной ветер перемен и цветы зла, а именно Джером, предпочитающий не играть по жестоким голливудским правилам, а просто ездить и наблюдать. Просто наблюдать, не принимая явного участия в этом маскараде. Правда, под этими масками нет ничего: лишь пустота да бессмысленная жестокость, бесповоротно сметающая на своем пути все привычные нормы и константы.
-
Отзыв о фильме «Синяя комната»
Криминал, Триллер (Франция, 2014)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 21:07
Это так по-мужски - бросать своих любимых после первой и единственной страстной ночи, считать что секс это просто секс, без обязательств и без предательств, банальный позыв тела, жаждущего новую плоть. Лицо Жюльена укутано вуалью покровительственной тьмы, слова здесь лишни и ничтожны, хотя они будут произнесены, конечно, шепотом, вполголоса, брошены окурками вслед, небрежно и поспешно, в то время когда глаза их пересекутся в единой точке, взгляды зарифмуются, а пространство синей комнаты, ставшей их личным раем на одну лишь ночь, такую теплую и такую нежную, кажется череcчур уютным. Обманчиво уютным. И из этой каморки, пропахшей страстью, похотью, спермой и кровью, он вырвется наружу, войдя в пределы адского четырехстенного гроба, разбитого паутиной решеток. Заложник своей сиюминутной влюбленности, принятой за любовь.
Это так по-женски - страдать, извиваться в клубах дыма беспечной страсти, позволять себя любить и жестко, и больно, и нежно, не замечать призраков прошлого и бежать, бежать, бежать от настоящего. В никуда, в эту синюю комнату, где их лишь двое, и лишь сладостная темнота укрывает их обнаженные тела, танцующие свой бесконечный танец. Эстер не боится ничего, ей нечего скрывать, и она готова на все, ради очередной встречи, ради нового акта страсти в Синей комнате, но жаль что не Красной. Да, возможно, это ее последний шанс на настоящую любовь, на неподдельное чувство, без фальши семейственности, без притворства счастья, без лукавства удовлетворенности. Но, увы, эта ночь, это утро стали последними в ее жизни, хотя она по-прежнему продолжала считать, что даже смерть не разлучит их.
Представленный впервые в рамках прошлогоднего Каннского кинофестиваля, шестой фильм Матье Амальрика-режиссера, 'Синяя комната' 2014 года лишь формально привязан сюжетными стежками к одноименному роману небезызвестного французского автора многочисленных детективов о комиссаре Мегрэ Жоржа Сименона. Используя лишь фабулу литературного первоисточника и детонирующий ближе к финалу тротил напряженной и неожиданной развязки, Амальрик в большей степени создает не чуждое ему жанровое кино со всеми своими привычными маловыпуклыми формами, а фильм-созерцание и фильм-отрицание, ни отмежевывающийся ни от сонливого шарма французского нуара, ни от постмодернистских украшательств 'новой волны', существуя на определенном стыке, срезе эпох и кинематографических воззрений, а потому претендующий на некую авторскую самобытность и отсутствие дополнительного контекста, что делает 'Синюю комнату' не столько острокритическим авторским высказыванием на злобу дня при изначальных возможностях материала, а эдаким монотонным размышлением вполголоса, почти шепотом, на вечные темы любви и смерти, вырванными страницами из интимного дневника влюбленной и порочного, который Амальрик дает на миг прочитать всем зрителям. Очевидно, что 'Синяя комната' - герметичное кино - ловко зарифмовывается с 'Летней ночью в городе' Мишеля Девиля не только своим первородным родством общего замкнутого художественного пространства, сначала представляющего из себя комнату в отеле, где нежатся обнаженные служители Эроса, потом - комнату для допросов, а в финале - тюрьму, не только наличием в центре всей драматургии фильма обособленно символичных Мужчины и Женщины, но - темой любви, которую понимают оба персонажа фильма очень по-своему, очень по-разному, а потому их чувство, зародившееся инстинктивно, как зов плоти, обречено уже по факту зародившегося между ними взаимонепонимания, тотального отсутствия точек соприкосновения на дальнейшее их бытие или небытие. Кажется, что Амальрик сперва создает удушающий драматургический четырехугольник из Ночи, Любви, Страсти и Убийства(обобщенно Смерти, конвульсивного и компульсивного слияния Эроса и Танатоса) с тем намерением, чтобы в дальнейшем, в рамках лапидарного нарратива, превратить его в роковой треугольник из тем Ночи, решившей все, Любви, разрушившей жизнь, и Страсти, испепелившей душу, оставив напоследок в качестве главного последствия Убийство и Смерть, которая расчеловечила и без того неидеального человека. 'Синяя комната' - это история одной любви, ставшая историей одного преступления, тогда как сама любовь в картине и есть тем наивысшим видом преступления, наказание за которое всегда приходит; тем омутом, бросившись слепо в который можно утратить самое себя, растворяясь без остатка в другом человеке, намеренно идеализируя его, чудовищно боготворя и не видя, что сумрачный объект страданий является всего лишь смутным субъектом желаний, а желание это еще не любовь, но уже и не страсть, которая движет Жюльеном и Эстер в пору их рокового пребывания в Синей комнате.
Все синее, озаренное божественным цветом, неподдельностью искреннего чувства. Теплом тел, извивающихся в танце обоюдоострой страсти. Все синее, как колер праведного правосудия, которое решит судьбу того, кто слишком был жесток со своей первой и последней настоящей любовью в жизни. Все синее, цвета моря, в котором хочется утонуть, забыться, захлебнуться, поглотиться в бесконечном водном мареве, и перестать любить. Но это невозможно, ибо, перестав любить, перестаешь жить, ты уже мертв и бездыханен. Жюльен и Эстер любили друг друга, и в эту ночь любовь зарифмовалась с кровью, а преступление по страсти стало финалом страстного преступления любви, для которой не может быть рамок просто потому, что любовь безгранична и беспощадна. Любовь - это дьявол, толкающий в пропасть, в пасть адову, но отчего так приятно и сладостно туда падать, не жалея ни о чем и ни о ком? -
Отзыв о фильме «Donde duerme el horror»
Ужасы (Коста-Рика, 2010)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 21:01
Миры Адриано Гарсия Боглиано: Его культ, или Там, где дремлет ужас
Агила, Бухо и Мирло — трое грабителей, которым в их довольно-таки веселой и рисковой жизни терять уже нечего, а с совестью они никаких ощутимых проблем не имеют ввиду ее тотального отсутствия. Во время очередной ходки за добычей, грабители совершают убийство свидетельницы — пожилой дамы подозрительной наружности, в чей дом они вломились, которая, к их большому несчастью, оказывается ведьмой, исповедующей древний культ, а ее милый уединенный особняк давно служит убежищем для тоталитарной секты, которая не прощает вмешательство пришлых в ее зловещие дела. Прихватив в качестве главной добычи некий талисман, лежащий на самом видном месте, несвятая троица преступных элементов даже не догадывается, какие дикие потусторонние силы они призвали в наш мир. И совладать с ними весьма непросто, если вообще возможно.
Обращение Адриано Гарсия Боглиано к глубоко мистическим сюжетам, уходящим всецело своими корнями к литературной или кинематографической классике, после ряда эксплуатационных, экстремальных, экспериментальных и экзистенциальных киноработ (иногда один и тот же фильм имел симбиоз из парочки таких «эксов»), объясняется весьма легко тем, что режиссер, фактически перейдя из категории самобытных мастеров подполья, но еще не выдвинувшись по-настоящему в авангард мейнстрима или хотя бы полноценно узнаваемого кино, котирующегося не только на фестивалях ужасов, стал объективно стремится к большей кинематографической ясности и даже традиционности, что, впрочем, совсем не означает предательство им собственных аутентичных кинематографических взглядов на жанр ужасов. Боглиано как был мощным визионером и в каком-то смысле революционером, так он им и остался, только теперь его фильмы 10-х годов более-менее втискивались в рамки хоррор-жанра, были более ясными и точными в своей однозначной жанровой принадлежности, при этом не теряя собственной индивидуальности, привычного авторского почерка.
«Проклятые» или если быть точнее «Где дремлет ужас» 2010 года — кинопродукт совместного галлюциногенного брожения Адриано Гарсия Боглиано и его младшего брата Рамиро, выступившего в этой картине и как главный сценарист, снятой на фоне удушливой и в то же время невыразимо прекрасной костариканской природы, таящих немало ужасного и опасного изумрудно-зеленых джунглей, все еще помнящих времена исконного первобытья, древних племен, проводивших здесь свои кровавые ритуалы и жестокие жертвоприношения своим неведомым богам, не покинувшим свои места даже ныне — тесно связаны с тамошними странными и страшными религиозными культами, препарованными постановщиками в духе мистических традиций Пола Нэши(пожалуй, главного создателя всего испаноязычного семидесятнического грайдхауса и В-муви, влияние которого в творестве Боглиано также присутствует, хоть и не всегда явно) и Роджера Кормана времен его сотрудничества с Винсентом Прайсом. До определенной степени «Проклятые» возвращают к дебюту Боглиано — эстетскому слэшеру «Комнаты для туристов» 2004 года — родством затронутой темы разрушительного религиозного фанатизма, однако на сей раз достопочтенный режиссер практически полностью избавляет свой фильм от любых проявлений несусветной и безраздельной жестокости, лишает «Проклятых», так сказать, свежего мяса и сочащейся буквально в каждом кадре крови, сосредоточившись в первую очередь на мистической составляющей фабулы, разворачивающейся степенно, неторопливо, сгущенно напряженно и драматургически цельно, давая в равной степени раскрыться как антагонистам, которые на поверку оказываются не столь уж и плохи, так как троица бесславных ублюдков слепо нарушила вековечные традиции, грубо вторгнувшись своими жадными загребущими лапами в сумеречные пределы мира черной магии и вудуизма, так и их протагонистам, которых ближе к финалу совсем не жаль, ибо нет предела человеческой глупости, жадности и трусости; и ничто из этого не проходит даром, не остается безнаказанным, как ни тщись себя выбелить, оправдать. Невозможность изменить свою судьбу, предначертанную свыше и переписанную после ряда омерзительных и бесчеловечных поступков(а таковым для Мирло, Агилы и Бухо становится отчасти случайное убийство старухи-ведьмы, и далее идет уже по накатанной, и преднамеренных жертв с их стороны становится в разы больше), становится тем центробежным философским базисом «Проклятых», которые даже уже не воспринимаются как классический по своему содержанию и форме хоррор, но как притча самого нарочитого морализаторского плана. Не убий, не укради, не предай — эти извечные заповеди в «Проклятых» обретают свое наиболее жесткое воплощение, но при этом в сущности своей они не произносятся в лоб. Постановщики же оперируют жанровыми шаблонами, избежать которых априори нереально ныне, с легкостью и ненавязчивостью. Картина в свой черед, сюжет которой частично пересказывает множество литературной классики ужаса — от рассказа Джозефа Конрада «Прибежище двух ведьм», нескольких новелл Эдгара Аллана По, до знаменитой повести У. Джейкобса «Обезьянья лапа»(та самая, что ведает о волшебной сушеной лапке обезьяны, исполняющей любые 5 желаний, но очень по-своему, не во благо, а во Зло, претворяя в реальность его грядущее торжество по Винтербергу), — на удивление стилистически затейлива, и зримых признаков прямолинейности не имеет, хотя немалую долю вторичности скрыть таки не удается. Да и нужно ли это в самом деле?
В «Проклятых» роль такой вот «волшебной лапы» с обоюдоострыми результатами при воплощении человеческих желаний отыгрывает добытый бесчестным путем древний амулет, переходящий из рук в руки и превращающий жизнь каждого его нового владельца в настоящий ад. Страдают как виновные, так и безвинные, однако червь сомнения продолжает неистово грызть фертильную почву ленты, выказывая неожиданную авторскую точку зрения, выкристаллизовывающуюся уже в середине повествования — а все ли так безвинны или может Тьма, которая так или иначе, но неизбежно обуяет все, гораздо лучший выбор, чем тот лицемерный Свет, оправданно слабый и ничтожный? Ведь там, где издревле дремлет ужас, любой шаг может стать роковым, и силы кошмарные пробудятся, и ввергнут мир в хаос, и смерть воцарится на полях и лугах, и люди станут прахом среди праха. И демоны захохочут в клокочущей тьме, и солнце взорвется, и звезды потухнут. И странные языческие культы станут новой и единственной верой, ибо Сатана придет за своим имуществом. За душами тех, кто воскресили дремлющий Ужас ото сна, полного видений в миллионе измерений. -
Отзыв о фильме «Necronos»
Ужасы (Германия, 2010)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 20:58
В длинном, витиеватом и многословном бестиарии демонов Ада не сыщется, пожалуй, более беспощадного, кровожадного и ненормального, чем демон с благозвучным и говорящим именем Некронос, Посланец Мертвых, прибывший на землю ради одной единственной цели в своей жизни — создание армии проклятых, которая сравняет людской муравейник с асфальтом, превратит его в черный пепел, уничтожит идолов, которым молятся и поклоняются. Но прежде чем наступит большой пипец, Некроносу и его помощникам — не самым умным, но довольно изворотливым — нужно найти ведьму-девственницу. Однако для потусторонних демонов это оказалось весьма нелегкой задачей…
Говоря об одном из самых перспективных новых режиссеров современного немецкого андеграуда, безусловно, просто невозможно обойтись без упоминания такого многогранного постановщика-мультиинструменталиста как Марк Реншток — прыткого птенца, вылупившегося на переломе 90-х годов из яйца совместной кинематографической любви Андреаса Шнааса и Олафа Иттенбаха, у которого Реншток на протяжении длительного периода времени был исключительно на посылках. Однако быть лишь вечным учеником у Иттенбаха, конечно же, Ренштока не прельщало, и с фактического благословения своего патрона, но при этом активно продолжая сотрудничать с самим Иттенбахом, Марселем Вальцем, Шнаасом и Тимо Роузом, он во второй половине нулевых отправился в собственное полноценное режиссерское плавание, встав на перепутье, как и тот же Марсель Вальц, на распутье между старым андеграундом и новым, между абсолютной любительщиной первого и зарождающейся глянцевостью второго. И в отличии от Марселя Вальца, чьи таланты на поприще режиссерского мастерства, скажем так, очень условны и крайне сомнительны, Реншток если и поливает своих зрителей кровью, то делает это очень эффектно, небесталанно и с особым синефильским задором, подчас окупающим полностью тотальную микробюджетность.
Фильм «Некронос» 2010 года по праву можно окрестить самым заметным и, чего греха таить, лучшим творением во всем пока что скромном послужном списке Ренштока-режиссера. И даже не за счет избыточного для первородного gore и мистического триллера хронометража в два часа, который, впрочем, кажется не сильно издевательским стоит только вовлечься в инфернальные приключения Некроноса на Земле, рыщущего в поисках ведьмы-девственницы и попутно порождающего монстров самой неблаговидной наружности, а также совершая самые дерзкие и мерзкие смертоубийства, которых, естественно, будет не просто много, а невероятно много.
Однако смакуя во всех подробностях детали реалистичной расчлененки, Реншток все таки не забывает о внятности рассказываемой им истории, успевая не только насытить сюжет новыми перипетиями, но и предельно четко обрисовать кто есть кто в колоритной галерее демонов, жертв и прочей нечисти и нежити, которая плодится и размножается в «Некроносе» вполне по всем библейским заветам. Сложно отрицать, что «Некронос» — это кино бесподобно богохульное и весьма опасное с точки зрения авторской предрасположенности красить все черное в белое, а сатанинское — в божественное и положительное. Во всяком случае, привычного противостояния между Добром и Злом, даже если первое имеет ядреные кулаки и ядерную силу, Ренштоком в «Некроносе» вовсе не предусмотрено, и Зло маленькое, скукоженное и униженное здесь борется что есть мочи и дури со Злом большим, не имея при этом явной надежды на победы по всем фронтам, ибо спасать души грешников уже бесполезно, а праведников днем с огнем не сыщешь.
И даже не за счет того, что Реншток, используя для сотворения своего необужданного «Некроноса» в качестве основного художественного скелета приснопамятного «Премутоса» Иттенбаха, искусно нарастил на его и без того очень знакомую фабулу «свою», аутентичную и весьма сочную плоть, иронически обыграв многое из того, что у Иттенбаха дышало лишь исключительным гротеском, тогда как у Ренштока преисполнено если не философической глубинности, то некоей серьезности, на выходе делающей из «Некроноса» крайне специфический образчик андеграунда, в котором, помимо формы — не такой уже и любительски-кустарной, хотя все прелести низкобюджетности в фильме есть и с ними надо просто свыкнуться — есть и содержание, увлекающее и развлекающее в меру зрительской насмотренности и испорченности. Пожалуй, эта картина в первую очередь привлекает своей легкостью и стилистической замысловатостью, которая в конце концов успешно приближает «Некроноса» к кинематографу как таковому, пускай и глубоко альтернативному и неформатному, но скроенному по лекалам пристойного сюжетного повествования с весьма неоднозначным финалом, а не по схемам стереотипной кровавой бойни, без которой не обходится ни один независимый немецкий хоррор(бойня, впрочем, будет и весьма продолжительная, но и того, что ей предшествует, будет Ренштоком расписано в самых ярких тонах). «Некронос» — фильм о торжестве зла и о торжествующем падшем демоне, для которого и неба, и Земли было мало, и он и Ад поверг в Хаос. -
Отзыв о фильме «Кто-то там внизу меня любит»
Ужасы (Чехия, 2009)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 20:51
В далекие и прекрасные дни ушедшего безвозвратно в сумеречные дали прошлого жизнь Ото была практически идеальна. Престижная работа, сексуальная жена и красивая несовершеннолетняя дочь. У него было практически все для полного ощущения счастья, хотя, конечно же, всегда всего хочется больше. Но в один миг, в один неизъяснимо страшный миг все закончилось: Ото стал калекой, фактически живым и все осознающим вокруг овощем, прикованным к инвалидному креслу. Однако Ото даже не предполагал, что самый худший кошмар в его мучительной жизни еще впереди.
Кинематограф Восточной Европы в непростые времена переходного периода и социально-экономических переустройств, ставших результатом распада СССР и всего «Варшавского договора» на ряд отдельных независимых демократических, но на самом деле авторитарных и охлократических государств, продолжающийся и ныне на территории некоторых стран, характеризуем двумя наиболее отчетливыми и видимыми на поверхности тенденциями в своих идеологических и художественных изысканиях: преимущественное большинство восточноевропейских картин или тяготеют к откровенной «чернухе», рассчитанной на глубоко фестивальную и подготовленную публику, или же демонстрируют чрезмерный эскапизм и уход в чистое, незамутненное серьезными проблемами развлекательное пространство. Хотя, безусловно, если говорить о так называемой «новой румынской волне», попадаются и приятные исключения из этого всеобщего правила.
Чехословакия пережила собственный распад в конце 80-х годов на самостоятельные Чехию и Словакию относительно спокойно и без социальных взрывов и междоусобиц, однако чешский кинематограф еще во времена Советской Империи ярко демонстрировал многочисленные стремления к художественной оригинальности и нетривиальности, уходу от навязываемых сверху традиций соцреалистического псевдоискусства в киноработах Юрая Герца, Юрая Якубиско, но, в особенности, главного сюрреалиста и авангардиста чешского кино Яна Шванкмайера. Потому и совершенно обьяснимо, что с наступлением XXI века полный изощренных представителей чешский кинематограф разродился самым жутким и самым странным своим творением — фильмом «Кто-то там внизу меня любит», снятым в 2009 году режиссером-дебютантом Романом Войкувкой по его собственному сценарию и ставшем пока что единственной картиной данного режиссера, которого вполне уместно назвать чешским Йоргом Буттгерайтом, Люцифером Валентайном и Светланой Басковой в одном лице.
'Кто-то там внизу меня любит' — это сверхжестокое, рассказанное экстремальным и аберрантным киноязыком ультранасилия, мрачное и в то же время переполненное философией экзистенциализма кино, в котором чрезвычайно сильно антирелигиозное начало. С самых первых кадров, демонстрирующих зрителю древние готические скульптуры на старинных католических храмах, бесстрастно взирающих на окружающий их угрюмый мир, с кадров застывшего в молчании кладбища, будто находящегося вне пространства и времени, режиссер умело создает для зрителей мрачное и пропитанное экзистенциальной меланхолией настроение, отчетливо добавляя также в киноязык картины мотивы религиозного символизма. Впрочем, говорить о том, что зрителей в дальнейшем будет ждать религиозная притча, весьма и весьма сложно. Скорее уж, антирелигиозная притча по своей тональности и образной составляющей и заигрывающая со зрителями своей нарочитой провокационностью, балансирующей перманентно на грани и даже за гранью дозволенного.
Для достопочтенного режиссера кажется и Бога как такового нет, а Дьявол, к которому в миг отчаяния призывно-умоляюще обращается за помощью главный герой ленты, Дьявол для Войкувки служит всео лишь одним из метафорических инструментов отмщения. В саму же сущность человеческого гуманизма режиссер тоже не сильно верит, подвергая ее настоящему окончательному разрушению и фильм «Кто-то там внизу любит меня», своим названием слегка переиначивающий классический фильм 1956 году «Кто-то наверху любит меня» Роберта Уайза, с самого своего начала и вплоть до финального момента овеян духом нигилизма и отрицания всего. Впрочем, не представляет огромного труда трактовать неоднозначную ленту Романа Войкувки и как перевернутую ветхозаветную историю Иова, ставшего пешкой в игре всесильных божественных сил. Однако Ото, герой фильма, является Иовом, восставшем против Творца и отринувшем его, Иова, вставшего на путь мести даже божественным и сакральным силам и перешедшем на сторону Тьмы и Мрака — скорее душевного и духовного, более метафизического, нежели явственно физического.
Безусловно, можно и сильно упрекнуть режиссера в излишнем и чрезмерном смаковании натуралистичных деталей, даже можно упрекнуть его в сатанизме, однако следует трезво понимать, прежде чем приступать к просмотру данной картины, что снята она в одном из наиболее радикальных и жестких ответвлений хоррора для более убедительного воссоздания неотрепетированной реальности происходящего — gore, причем в отношении картины «Кто-то там внизу меня любит» уместно говорить о настоящей gore-трагедии, классической греческой трагедии. Эта картина не столько сплав мистики и пыточного хоррора, это даже и не фильм об изощренной мести, хотя режиссер, безусловно, отчасти подыгрывает и традициям классических revenge-movie. Сильнейшая антирелигиозная, снятая невероятно и патологически реалистично, с нарочитым эффектом вуайеризма, кровавая и жестокая притча о человеке, разуверившемся в Боге и вставшем на бесповоротный путь самоуничтожения и уничтожения всех окружающих. -
Отзыв о фильме «Molinas Ferozz»
Ужасы, Фантастика (Коста-Рика, Куба, 2010)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 17:02
Малина у Молины
Кубинская плантация, затерянная в густом зеленом мороке джунглей. Здесь, перманентно пребывая в страхе и под гнетом унижений отца семейства Лючио, живут Долорес и ее пышнотелая несовершеннолетняя дочь Миранда. После смерти Лючио Долорес вместе с дочерью, покинув родную, но ненавидимую всеми фибрами души вотчину, находят приют у симпатичного фермера Инносенсио. Однако мира и спокойствия нашим героиням не уготовано и тут.
Стандартные интерпретации знакомых всем с раннего детства сказок старины Шарля Перро, братьев Гримм и прочих сказочников ныне не в фаворе у личностей раскованных и морально свободных из мира кино. В наш век постмодернизма все новое является лишь изощренной вариацией старого и все зависит лишь исключительно от того, в какую именно сторону поведет фантазию того или иного режиссера в своем вящем намерении превратить мир добрый и сказочный в искаженную ужасающими гримасами реальность или надреальность с ее кривыми зеркалами. Вот и несчастная Красная Шапочка, которой вообще-то положено быть сообразительной девчушкой лет 7-10, в меру наивной и в меру красной по сути физиологической, а не политической, стараниями склонных к девиациям различных режиссеров давно стала отпетой извращенкой гопниковской разновидности постпубертатного периода развития, которая враз и Волка Серого порвет, а, возможно, и изнасилует, а потом сие веселое действо закусит сдобренными коксом пирожками. Приблизительно такой специфической художественной линии придерживался в своем полнометражном режиссерском дебюте, фильме «Жестокость Молины» 2010 года, кубинский актер Хорхе Молина, предложивший зрителю весьма небанальную порно и горновариацию знаменитой сказки от Шарля Перро.
Посвященный памяти скандального польского режиссера Валериана Боровчика, фильм в весьма витиеватой манере отсылает зрителя и к режиссерской традиции достопочтенного пана. В фильме Хорхе Молины наиболее сильно ощутимо влияние «Истории греха», отчасти «Аморальных историй», но, в первую очередь, культового «Зверя» 1975 года с его откровенно зоофилическим уклоном, хотя, если копать еще глубже, то «Жестокость Молины» выглядит и как еще более перверсивный вариант некогда омерзительного «Скотоложества» Джорджа Истмена 1976 года. Впрочем, не только Боровчиком единым богат этот небезынтересный фильм от Хорхе Молины; отчетливо пропитанный мускусным маскулинным запахом фрейдизма, фильм будто стремится вогнать зрителя в состояние ступора, разрушая всевозможные табу и предлагая зрителю весьма специфический терпко-текилоподобный коктейль из всех возможных и невозможных даже извращений. Нечаянно вспоминается творчество и маркиза Донасьена Альфонса Де Сада и его произведения «120 дней Содома» и «Жюстина», причем в роли Жюстины, невинной овечки, стающей катализатором всевозможных бед и несчастий как для нее самой, так и для окружающих, в картине Хорхе Молины выступает Миранда, она же Красная Шапочка с взглядом порочным и телом сочным.
Потому-то и фильм, имеющий весьма в итоге очень отдаленное отношение к похождениям Красной Шапочки, своим подчеркнуто прямолинейным названием говорит зрителям, что их ждет. Жестокость в самом неприкрытом и страшном виде, грязный поток девиаций, приправленный тонким слоем непрозрачной морали, семья без устоев, норм и правил — и весь этот кошмар, в котором нашлось место и зловещему оккультизму, и зомби для пущей аллегоричности происходит на фоне изумительной латиноамериканской природы дабы создать нарочитый и резкий контраст. Однако натурализм в ленте умудряется изящно соседствовать и с символизмом, проистекающим даже из имен всех центральных персонажей фильма: Долорес является никем иным, как Скорбящей Богоматерью, Миранда от своего имени несет восхищение и удивление(в рамках фильма эти значения обретают откровенно физиологический оттенок), а невинность Инносенсио оказывается всего лишь маскировкой и прикрытием его порочных пристрастий, как и «неведение» в значении имени Игнасио, брата нашей главной героини. Ближе к финалу, который вполне способен выбить почву из-под ног, весь поток событий в ленте обретает невиданную метафоричность и сказка оборачивается иносказанием на тему жестокой реальности жизни, иносказанием, рассказанным в форме беспардонного, но очень эффектного грайндхауса.
Будучи исключительно постмодернистским зрелищем, «Жестокость Молины», запрещенная в ряде стран из-за чрезмерной аберрантности, является фильмом уж для очень взыскательной публики. Будучи еще и сугубо авторским фильмом, «Жестокость Молины» лишь интерпретирует сказку о Красной Шапочке в шокирующей и непривычной форме, играя на поле по-настоящему знаменательных грайндхаусных и не только фильмов 70-х годов, множественными отсылками к которым фильм Хорхе Молины буквально переполнен. Снятый на мизерном бюджете и скорее на чистом энтузиазме с подмешанными в него пряностями сублимации режиссерских фантазий, данный фильм способен заинтересовать лишь заядлых синефилов, а обычных зрителей своей безбашенностью и абсолютным выходом за рамки попросту отпугнуть. Впрочем, современного зрителя уже и сексуальным шоу с ослом не удивишь, так что «Жестокость Молины», фильм из категории «горячо и еще горячее», рекомендуемо к просмотру всем ценителям нетривиального и крайне нестандартного кино. -
Отзыв о фильме «Полумрак»
Триллер, Ужасы (Аргентина, 2011)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 16:58
Миры Адриано Гарсия Боглиано: Его Жилец, или Мастера и Маргарита
В любом крупном мегаполисе мира, и Буэнос-Айрес, столица всея Аргентины, не является конечно же исключением из этого вселенского правила, давно ставшего максимой и аксиомой всебытийного масштаба, среди множества многоэтажек и небоскребов с элитной и не очень недвижимостью, где живут, иногда сильно мешая друг другу миллионы людей, испорченных, увы, тоже всеми прелестями квартирного вопроса, все равно сыщется своя по-булгаковски 'нехорошая квартира', приобретение которой, что вполне естественно, по сходной цене, не сулит ее новым хозяевам ничего хорошего. И сколь не выпускай усатых-полосатых котов, не сыпь соль, не лей святую воду, не зови падре и не черти сигмы на полу в надежде прогнать злые силы - все к черту, ибо черту сие нипочем. Но случается порой и непредвиденное - подобное потустороннее имущество внезапно становится трендом, и от клиентов просто не будет покоя для уже несчастных и уставших риэлтеров, которые давно жаждали избавиться от треклятых 33 квадратных метров, но все шло как-то впросак. Аргентинскому риэлтеру Марго пришлось столкнуться со вторым, когда одну из квартир на продажу или аренду(смотря что выгорит) облюбовало несколько клиентов сразу. И странности, поступательно накапливающиеся как снежный ком, незамедлительно последовали, вторгаясь в жизнь девушки все более бесцеремонно и ломая до основания привычный для нее распорядок вещей.
Второй совместный фильм Адриано Гарсия Боглиано и его брата Рамиро после 'Проклятых' 2010 года, фильм 'Полумрак' 2011 года, ставший последним детищем постановщиков, снятым на территории родной для них Аргентины(ну и Испании, между тем, тоже, ибо ориентация исключительно на тамошнего зрителя чувствуется), по сути стремится окончательно подвести кинематографические итоги в творчестве Боглиано, суммируя в единое целое ряд знаковых для него тем. 'Полумрак' в сущности это тот самый желанный magnum opus, до которого Адриан Гарсия Боглиано шел очень долго, сбиваясь не колдобинах ультрамалобюджетности, с которой, впрочем, надо уметь талантливо обращаться, и нескольких творческих фиаско, которые его, однако, совсем не смутили. Причем 'Полумрак' адекватно воспринимается и как сугубо самодостаточный фильм, воспринимаемый вне прошлого кинематографического контекста Адриано Гарсия Боглиано, так и картина, пуповиной связанная чуть ли со всеми его прошлыми картинами, в которых фигурирует тема религиозного фанатизма и тлетворного сектанства, то есть 'Полумрак' играет на том же художественно-философическом поле, что и 'Комнаты для туристов', и 'Проклятые', но при этом игра на сей раз со стороны режиссеров куда как более уверенная, жесткая, стильная и сильная. Игра не новичков в жанре, пробующих себя в новых формах авторского самовыражения, не насмотренных хорроргиков, создающих аки демиурги свою вселенную ужаса, но уже вполне себе зрелых и самобытных авторов, которые отчетливо понимают что и как они хотят донести до своих зрителей, пользуясь нехитрым в общем-то кинематографическим арсеналом, освоенным еще Хичкоком с Романом Полански.
Объективно 'Полумрак' это искусная вариация на темы классических 'Ребенка Розмари' и 'Жильца' все того же Полански. Но надо признать, что Полански, даже живописуя во всех подробностях дьявольщину, все таки гораздо больше был занят молекулярным исследованием темных сторон людской натуры, а мистика как таковая лишь детонировала сюжет, делая его насыщенным и многослойным; в конце концов мистика была вторична, а первичной становилась авторская мысль в том же 'Ребенке Розмари' о том, что Дьявол есть в сущности в каждом человеке, и призывает его из тьмы веков лишь наше собственное безверие и апатия, оборачивающаяся в конце концов звериным оскалом и воем новорожденного демона, который грязен своей душой уже изначально, с первого своего вдоха. Боглиано же человек интересует в последнюю очередь, и, помещая своих персонажей(архетипических, но не чересчур) в сверхьестественное пространство, режиссер преимущественно наблюдает не за их сломом, а за теми мощными силами, что их самих ломают. 'Полумрак' - это мрачная, тягучая и зловещая история не о рождении дитя Сатаны(это было бы очень банально), но о том, как Сатана приходит в наш мир волей и стараниями своих прислужников, постепенно отменяя или подменяя то, что для обычных, среднестатистических людей, занятых своими заботами и сиюминутными страстями, было смыслом их существования. И постепенно рушащаяся, как карточный домик, жизнь Марго тем показательна, что крайне символична и симптоматична. В ней режиссер не видит явного спасения от грядущего кошмара; она - кирпичик того хрупкого миропорядка, убрав который можно потом возрадоваться, ибо демоны придут уже без приглашения. Но она все равно лишняя, и ее смерть судьбоносно решит все. Она - сакральная жертва в исконном смысле. Для Боглиано характерно торжество зла, и в этом он кажется абсолютным пессимистом от мира ужасов, для которого нет веры и надежды на положительный исход, и Зло ниспровергается в 'Полумраке', к примеру, лишь на краткий, но яркий миг, чтоб потом сызнова воцариться, сметая на своем пути каждого, кто ему мешает.
И Маргарита, героиня 'Полумрака', в сущности тотально рифмуется со всей женской галереей из кинематографической диалектики режиссера, будучи и слабой, и не очень умной, и крайне импульсивной, и слепой, ибо она не замечает дурных предзнаменований вокруг нее, не видит очевидного и не страшится по-настоящему невыразимо страшного. А потому, как и следовало ожидать, за полумраком последует мрак. И явится Дьявол, но это уже будет совсем другая история и совсем другой фильм все того же неугомонного Боглиано. Жаль только, что сильно уступающий сгущенной кошмарности 'Полумрака', переносящего на латиноамериканскую почву все то, что так сладостно описывал Михаил Булгаков в 'Мастере и Маргарите'. В 'Полумраке' и Маргарита есть, а Мастеров много больше стандартной одной штуки. -
Отзыв о фильме «Кто там»
Драма, Триллер (США, Чили, 2015)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 16:39
Отправив жену с дочерью на уикенд к морю, добропорядочный семьянин, чтящий к тому же отца и мать свою и соблюдающий все писаные и неписаные библейские законы, практически идеальный мужчина, что называется, без единого изъяна с симпатичной небритостью Эван Уэббер готовится завершить в тихом пристойном одиночестве в своем уютном престижном жилище все свои дела, непосредственно связанные с работой. Однако его исключительно скучное времяпреповождение прерывают две девицы возрастом чуть больше двадцати Дженезис и Бель, которые заблудились, попали под дождь и потому просят Эвана приютить их на время. Ближе к ночи события в доме приобретут неожиданный оборот.
Очевидной тенденцией нынешнего периода творчества небезызвестного Элая Рота, ворвавшегося в середине стерильных нулевых в мир большого кино с опасно-привлекательными идеями воскрешения из небытия ультранасилия, стало переосмысление им в духе всего современного постмодернизма, постреализма и постструктурализма той самой признанной классики грайндхауса, на дрожжах которых и вырос скоропалительно уже ставший привычным нам его избыточно-кровавый режиссерский стиль. И если так пока и не увидевший большие экраны "Зеленый ад" представлял эффектный, но философско совершенно бессодержательный оммаж не только "Аду каннибалов", но и всей диалектике итальянского каннибальского ужаса, то следующий проект Рота, фильм "Тук, тук" 2015 года, впервые широко представленный в рамках кинофестиваля независимого кино Сандэнс, возвращает зрителей к традициям старого-доброго драйв-ин и одного из самых культовых эротик-хорроров конца 70-х годов "Смертельная игра" режиссера Питера С. Трейнора - фактически одного из главных родоначальников субжанра ужасов home invasion(хотя корни его уходят в седую классику еще самого Хичкока, но так далеко Рот решил не идти, сосредоточившись на перверсивной составляющей оригинала и слегка ее даже увеличив). Впрочем, римейк от Рота будет с некоторыми оговорками, не дословно-копиистический, ибо слепо следовать оригиналу достопочтенный режиссер, бесспорно, не стал, к счастью, предпочтя создание своей версии всем известной истории об очередном незаконном вторжении и роковом влечении.
Собственно, сначала "Тук, тук" в своей жанровой нише кажется весьма стандартизированным, усредненным, посредственно-шаблонным кинотворением, у которого попеременно проявляются все многочисленные симптомы синефилии, так как Рот ничтоже сумняшеся рифмует завязку своей ленты с приснопамятными "Забавными играми" австрийца Михаэля Ханеке, меняя лишь пол центральных антагонистов, но не их мотивы(играть-играть-играть да убивать, а потом все заново начать), затем искусно сплетает, подобно двум аппетитным в своей сочной молодости "черным вдовушкам" зловещую паутину обольщения, делая своеобразные и довольно узнаваемые книксены в сторону "Рокового влечения" Эдриана Лайна, ибо Эван Уэббер суть то же самое, что и Дэн Галлахер - обычный мужчина, чья жизнь предельно размерена и патетически счастлива, но, увы, ординарна и уныла. И в этой своей неприметности, обыденности Эван кажется слишком легкой добычей для двух животно сексуальных латиноамериканок, которые, естественно, не преминут воспользоваться тем, что возбудить мужскую плоть гораздо проще, чем его же дух, в случае с Эваном и вовсе пребывающий в коматозной спячке. Первый акт трагедии несовместимости завершается изменой по обоюдному согласию и тройственным союзом, в котором дамы будут намного главнее кавалера. Первый акт - страстный танец любви, неиссякаемой похоти. Впрочем, это было так предсказуемо, но Рот всю шаблонность ситуации и шаткость первоначального сюжета облекает в форму с крайней степенью иронии, пожалуй, даже слишком напрямую посмеиваясь над излишней святой простотой Эвана, для которого фраза "прочистить трубы" означает ровно то, что должна означать, в сантехническом смысле, тогда как для двух развратных девиц аналогичная по заложенному тротилу подтекста "увлажнить губы" имеет явно глубоко гинекологический смысл вещей и призывает к скорейшему утолению сексуальной жажды новой порцией поз Камасутры, в которой Эван совсем не мастак, а так.
Изобретательно по стилистике притворяющийся классическим эротическим триллером приблизительно в первые 40 минут, соблюдающего все основные принципы единства времени места и действия в гармоничном и герметичном художественном пространстве(а маски будут сброшены весьма быстро), "Тук, тук" начинает набирать обороты уже не как постграйндхаусный порнотриллер(хотя от Рота всего следует ожидать), но как знакомое до боли torture porn, причем на смену ироническим интонациям придет черный юмор на грани фола. Второй акт - dance macabre. Что характерно, живописуя с реалистической детальностью все подробности пыток, Рот старается всеми силами держать ритм и баланс, выдерживая первую и вторую половины фильма в единой постановочной манере, почти без лишних настроенческих переходов, оставляя при этом немало места для особых авторских размышлений об истинной сути женской природы и неоднозначности мужской, причем режиссер, как всегда, выбирает сторону не жертвы, а маньячек, которым доставляет немыслимое удовольствие разрушать тот умиротворенный мир, в котором жил Эван. Мизандрические интонации поступательно преобладают в "Тук, тук" над мизогиническими, ибо мужчине в фильме Элая Рота уготована неблагодарная роль того, кому не дано даже права слова, не говоря уже об остальных конституционных правах. Следует заметить, что для некоторых нынешних порнопыточных ужасов смена идеологий с женоненавистничества на мужененавистичничество становится ведущим трендом; тот же Марсель Вальц, дитя порока немецкого андеграунда, во второй части "Маленькой смерти" решил любоваться насилием над сильным полом, отдав все бразды правления полу слабому по всем заветам Гегеля, а "Тук, тук" насмотренного Рота эти тенденции усиливает и придает им намеренно глазированный гламурностью оттенок, даже невзирая на то, что в "Тук, тук" кровь хлещет с эктравазатным гиперреализмом. Но абсурдность финала рушит все, и фильм становится прямым киновысказыванием о женской власти и мужских слабостях, которые приводят к эшафоту своевольно, и плевать, что дамы тут сплошь деграданты и дегенераты, но и Эван-то невинная овечка лишь отчасти, ибо он сам впустил в свой дом собственных палачей - но так было запрограммировано самим режиссером, мыслящем исключительными категориями дегуманизации. Нормальных людей в картинах Рота не было никогда, так давайте же сопереживать ненормальным. В дальнейшем будет лишь хардкор, борьба за жизнь и царство тотальной смерти, унижения, покорности и жестокая расплата за поспешно реализованные фантазии о любви втроем. Выживание достанется слишком дорогой ценой и никто не уйдет не заклейменным навечно стигмой порока. Не ищите более женщину, она сама Вас теперь найдет. Третий акт - танец смерти, превращающийся в сатанинскую пляску на костях и мясе. -
Отзыв о фильме «Зеленый ад»
Приключения, Ужасы (США, 2013)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 16:36
Колоритнейшая группа хипстерских ребят и девчат с неолуддистскими взглядами на жизнь и радикальными экологическими мировоззрениями на природу терпит крушение в жарких, густых и удушающих в своей беспросветной зеленой безбрежности джунглях Амазонки. Однако это становится лишь прелюдией к еще более ужасающим событиям, ибо они становятся невольными заложниками издревле обитающего в бесконечной плотной зеленке каннибальского племени.
Бывший некогда одним из самых заметных в своей меметичной экстравазатной мясистости, прославленный преимущественно макаронниками-эксплуататорами субжанр каннибальского хоррора, ни излете восьмидесятнического периода благополучно и скоропостижно скончался, и упаднический декаданс его не постиг. Лишь в середине нулевых годов каннибал-муви, переместившийся с плодородной земли итальянской на фертильную американскую, сумел относительно переродиться в нечто постмодернистское, не лишенное своеобразного уродливого шарма и изобразительного лоска сначала в "Поворотах не туда", лишенных, к вящему неудовольствию многих, антропологического антигуманистического подтекста, а затем уже более эффектно и драматично в двух экранизациях гранда сплаттерпанка Джека Кетчама - "Потомке" 2009 года и его продолжении, "Женщине" 2011 года, в которых антропологический подтекст был лишь одной из многих смысловых надстроек всего фильмического пространства, но не первичной.
В таких более чем аскетичных условиях, когда жанр каннибал-муви вроде и бы жив, но почти что мертв, причем официально, явных надежд на возвращение и возрождение его нет, хотя, кажется, enfent terrible всего современного американского хоррора, Элай Рот, чья принадлежность ко всему постмодернистскому подчеркивается и тесными связями с Квентином Тарантино, так не считает при том, что его новый и, вероятнее всего, самый мучительно долгожданный фильм "Зеленый ад", пока что официально не вышедший в прокат, но уже имевший честь быть широко представленным на жанровых кинофестивалях в Торонто, Риме, Эдинбурге и Канаде, представляет из себя на выходе привычные для режиссера синематические игрища со слишком прозрачной моралью и вполне удобоваримым количеством аберрантного садизма, на котором, пожалуй, и завершается все сходство с оригинальным "Адом каннибалов" Руджеро Деодато, в свое время ставшего как настоящим революционным открытием в жанре ужасов, так и самой большой его провокацией, сделавшей картину Деодато приметой времени, полного цензуры и громогласных запретов. Отровенно нигилистический и антигуманистический кинотроллинг от Деодато сделал "Ад каннибалов" своего рода манифестом, вызовом и призывом ко всему человечеству одуматься и не впадать в истерию бессмысленной жестокости.
Но отчего именно этого, дополнительных философских смыслов, антигуманистического пафоса и антропологических реляций хотя бы в духе весельчака Кетчама о полной ничтожности и всеохватывающей дикости современного "человека разумного" , в "Зеленом аде" Элая Рота нет и в помине. Фильм начинается уж слишком тривиально для режиссера; ровно также, с молодежной линии, вели свое повествование и дебютная "Лихорадка", и скандальный "Хостел", создавший по сути поджанр пыточной порнографии в современной хоррор-диалектике в том виде, в каком мы знаем его ноне. И именно это, более чем тривиальное и стандартное начало, завязка, в которой зрителей всего лишь знакомят с центральными персонажами, по сути в рамках режиссерского восприятия являющимися пустопорожним пушечным мясом для центральных антагонистов с каннибальскими пищевыми пристрастиями, к тому же упакованная в откровенно глянцевую визуальную упаковку, говорит, что дальше, по мере развития сюжета вряд ли будет что-то действительно нетривиальное. Построенный на резком контрасте, фильм набирает свои обороты изощренного и жестокого хоррора постепенно, радуя привычным для Рота упоением садизма, но ставящего перед собой, пожалуй, единую цель - не возродить жанр как таковой, а заставить о нем поностальгировать. И фильму это удается успешно сделать, но, увы, это слишком мало.
"Зеленый ад" это не более чем дань уважения классическим образцам каннибальского жанра ужасов - сотканный, между тем, по всем современным лекалам; первый настоящий за очень продолжительное время каннибал-хоррор оказывается чересчур старательным, а местами и очень выхолощенным стилистически и семантически, чтобы встать на один уровень с той бесспорной безусловной классикой, на которую Рот равнялся, но, увы, не выровнялся.
Синефильские путы в фильме столь сильны, цитаты из картин Ленци и Деодато в сценах насилия и сюжетных поворотах столь ощутимы и густы, что "Зеленый ад" становится броским, ярким, бесцензурно кровавым, но пастишем, не перезревшим, но и почти что недозревшим, такой же олдскульной пустышкой, как и все "Неудержимые" разом, играющей только на желании воспеть каннибальский жанр на новый лад, но со старыми приемами старого-доброго ультранасилия, тогда как философия, заложенная Ротом в картину, более чем тривиальна, хоть и успешно подогнана под новые политкорректные условия(у Деодато, как известно, политкорректностью и не пахло). И философия эта заключается в простых истинах, что невозможно цивилизовать и спасти социум, живущий издревле по другим правилам, нельзя лезть в чужой монастырь со своим уставом настойчиво, требуя при этом к себе исключительного отношения, нельзя нести добро в мир иноприродный и сотканный по законам истинного зла, ибо возможен когнитивный диссонанс и тотальная неконвенциональность. Добро в зеленом аду чилийских джунглей строго наказуемо.
Однако, в отличии от оригинального "Ада каннибалов", герои которого, относящиеся к нашему миру, никакой симпатии к себе не вызывали, лишь осуждение да омерзение своим поведением по отношению не только к дикому прожорливому лесному люду, но и к самим себе, перейдя в итоге все рамки дозволенной жестокости на фоне даже милых каннибалов, живших в своем закрытом миропространстве и не мешавших никому, все персонажи "Зеленого ада" как на подбор правильны, лишены внутренней противоречивости и внешней неоднозначности. Это плоские картонные фигуры типических молодежных комедий, галерейные галантерейные архетипы, жертвы априори строго по Гегелю, которые нужны Элаю Роту всего лишь для эффектного кровопускания. В финале не возникает катарсиса вообще; есть лишь сок ради сока, смерть ради смерти, мясо ради мяса, и кажется, что только ради последнего Элай Рот все и затевал. -
Отзыв о фильме «Двадцатый век»
Драма, Исторический (Франция, Италия, Германия, 1976)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 12:42
Figli della rivoluzione
Невзирая на свою очевидную приверженность идеям марксизма-ленинизма, знаменитый итальянский режиссёр Бернардо Бертолуччи никогда не был широко или даже узко доступным советской публике, как и Пьер Паоло Пазолини, главный учитель в его жизни и творчестве, коммунист, натуралист и вообще редкостный оригинал-экстремал, по совместительству к тому же ближайший друг семьи Бертолуччи по пармскому деду-proprietario и отцу-кинокритику; он никогда по-настоящему не был 'нашим' в отличии от кубинских, чилийских, никарагуанских, вьетнамских и прочих экзотических культурных деятелей с прокоммунизденным мировоззрением, и это при всей нашей пассионарной, почти порой мистической любви к итальянскому искусству вообще, начиная от попсовой мелодики Сан-Ремо и завершая, естественно, неореализмом, и дело не только в родстве национальных характеров между нами и жителями Средиземноморья, пожалуй. Бертолуччи со своим витализмом, натурализмом и брутализмом в киноизьяснении был не вполне удобен, да и идеи всемирной революции он понимал уж очень своеобразно, ловко совмещая материализм с духовным, став к тому же одним из апологетов сексуальной революции в кинематографе. От марксизма до фрейдизма и обратно - всего лишь один шаг, и ярчайшим примером неукоснительной истинности этого утверждения стал Бертолуччи, считавший, говоря его же словами, 'что даже секс может быть революционным'. Ему по-настоящему близки были первые самоцветные года марксизма, когда в новосозданной советской стране свобода, в том числе и сексуальная, была всеобщей.
В самом же спорном и по сей день фильме Бертолуччи, пятичасовой исторической эпопее или даже кинематографической опере 'Двадцатый век', он сумел суммировать все свои политические и культурные взгляды, не сильно опасаясь быть непонятым, ибо эта картина, в отличии от всех предыдущих, лишь отчасти спекулирующих авторскими комплексами, уж очень нарочито сублимировала практически все детали жизни самого Бернардо, который под непосредственным влиянием отца-эстета и нонконформиста с младых лет принимал участие в рабоче-крестьянских демонстрациях в Парме, будучи при этом живым парадоксом - аристократ, лелеющий мечты о свержении этой самой аристократии импульсивными paisano. Примечательна в этом смысле идентификация режиссёра с главными персонажами фильма, Альфредо Берлингьери в исполнении главного бунтаря американского кино Роберта де Ниро, и Ольмо Далько, героя Жерара Депардье, на счёту которого уже были 'Вальсирующие' Блие, гимн триолизму и либертинажу. По идее Бертолуччи должен ассоциировать себя в 'Двадцатом веке' с Альфредо, ибо Бернардо-реальный и Альфредо-вымышленный суть одно и то же - белая кость, но режиссёр объективно вырисовывает Берлингьери без явной симпатии, не гнушаясь тона филиппики, и в чем-то даже находя скотское сходство между Альфредо и фашистом Аттилой. Ольмо же показан без статики, его психологический, внутренний рост более детален, и в нем режиссёр видит саму суть национальной итальянской природы. Фильмическая драматургия, полная нюансировки, в отношении Ольмо срабатывает ощутимо сильнее, нерва авторского больше. Альфредо - это пройденный жизненный этап, сам Бертолуччи будто отвергает своё прошлое в этом одном из двух магистральных героев фильма, являющих собой в том числе и двойственность людской природы. Да и стержневой образ матери, в раннем творчестве режиссёра непроясненный, в 'Двадцатом веке' обретает плоть и своеобразную извращенную интимность (по неподтвержденным слухам синьор Бернардо испытывал инцестуальную связь к родной матери, которой он боялся, самой возможности такой противоестественной тяги), поскольку образы синьор Далько и Берлингьери лишены контрастов, они показаны с непритаенной любовью и неприкрытой эротичностью. В тех сценах фильма, где присутствует мать, режиссёр словно исповедуется.
Как бы это странно не звучало, но 'Двадцатый век' сродни нашим литературным и кинематографическим эпопеям и сагам о жизни простого люда, как от шолоховский 'Тихий Дон', шукшинские 'Любавины' или, допустим, 'Строговы' или 'Даурия'. Тот же самый исторический размах, то же самое метатекстуальное панорамирование, тот же невыхолощенный портрет исторического национального характера, та же самая неприкрытая страстность повествования - и общее в эпохах, ухваченных авторами, эпохах перемен, свершений, созиданий и в то же время потрясений, сотрясений, землетрясений, времятрясений, трансформирующихся в трясину бесчеловечностей на пороге вечности. Да и жанрово то наше и это итальянское плоть от плоти соцреализма со всей его конкретикой, духом народности и буквой зримой политической идеологии, но соцреализма, как его понимал сам Бертолуччи, встроенного им в фундамент увядающего в 70-х годах неореализма.
Фильм начинается с детских лет главных героев, решенных композиционно в русле реализма, но поэтического. Бертолуччи не скупится на сочную операторскую пейзажистику, на изысканно изобразительные кружева, и даже магистральная для понимания фильма сцена погони Аттилы решена без натурализма, в ней воспевается свобода как таковая. Но дальше киноязык Бертолуччи становится объективно резче, неприятнее, ключевые моменты истории: бель эпок, Первая Мировая, приход к власти Муссолини, Вторая Мировая - показаны в различной (де)градирующей стилистике, эстетике отвратительного. На смену соцреализму приходит привычный для режиссёра броский натурализм, бытовой примитивизм, жёсткость и провокационность, будто напоминающая откуда езмь пошёл сам Бертолуччи. Изменился и облик фашизма в глазах режиссёра, от порочной элегантности 'Конформиста' не осталось и следа. Его Аттила физиологически омерзителен, атавистически первобытен, вырожденчески мерзок; это в прямом смысле недочеловек, опровергающий своей внутренней и внешней природой, лишенной даже абрисов красоты, ницшеанские идеи сверхчеловека. Аттила самоопределяющ в структуре фильма, он само воплощение двадцатого века, века, потрясшего мир. И с его справедливой кончиной режиссёр преждевременно прощается с этим ужасным и прекрасным веком перемен, чтобы много позже снять романтических 'Мечтателей' - фильм о бунтарях, которым претила кровь и которым милее всего было умыться спермой у парижских баррикад. -
Отзыв о фильме «На последнем дыхании»
Драма, Криминал (Франция, 1960)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 12:39
Невыносимая тяжесть бытия
Пожалуй, есть что-то неуловимо и неумолимо французское в этом, лишенном прагматизма, но полном необъяснимой импульсивности жизненном принципе - быть революционером. Причём совершенно порой не важно в какую внешнюю или внутреннюю сферу жизни направлен этот революционный пыл, этот бунт против исконных правил и норм - литература ли это, политика или же кинематограф. С последним же у французских культурных деятелей и вовсе особые отношения, ибо не будь приснопамятного 'Прибытия поезда' братьев Люмьер история мирового кинематографа началась бы отнюдь не во Франции, ставшей его колыбелью. В послевоенный же период, начиная с пятидесятых годов, кинематограф вообще, а не только французский, решили заново переизобрести 'молодые бунтари', вдохновленные идеологией бунтарства без причины штатовского разлива, те, кто и создали так называемую Новую Волну - Трюффо, Шаброль, Годар, Рене, Роб-Грийе, причём можно было со стопроцентной уверенностью говорить о существовании двух лагерей кинононконформистов-формалистов, которые в творческом плане были и схожи, и несхожи между собой, но общей целью что условно первого лагеря (Годар и Ко), что второго(Рене и Роб-Грийе) было лишь одно - тотальное перекраивание кинематографической ткани, изобретение его сызнова. И одним из этапных годов Новой Волны стал 1960 год, год годаровского дебюта картиной 'На последнем дыхании'.
Годар начинает свою картину внезапно, без излишних предисловий, сразу пуская зрителя во внутренний мир Мишеля Пуаккара, вся жизнь которого есть в сущности своей вечным бегством от реальности и постоянным преследованием теней его невысказанного прошлого. Впрочем, есть ли вообще реальность как таковая в годаровской киновселенной? Во многом она сконструирована из парадоксов, когда на нарочито небрежную, близкую к документалистике, манеру съёмки, отсутствие внятного сюжета, импровизационный стиль актерского существования в кадре накладываются в такой удачно воссозданной 'нашей' реальности персонажи, эту реальность жизни не вполне отображающие, эдакие тотальные авторские метафоры, живые идеи и не более чем во всеобщем постмодернистском изложении. Лишь спустя 8 лет, во время памятных студенческих выступлений, Париж будет буквально наводнен такими вот Мишелями Пуаккарами, читавшими Маркса и Кон-Бендита и жаждущих с неистребимым максимализмом перемен. Но до этого они лишь вызревали, напивались до пьяну новыми идеями нового кинематографа и Пуаккар стал не столько отражением эпохи больших перемен, но зеркалом, в котором каждый увидел, или попытался увидеть сам себя.
Заметно и иное. Спустя ровно 55 лет Годар снимет 'Прощай, речь' - не меньший смелый кинематографический манифест, чем и 'На последнем дыхании'. Кажется, что между этими картинами пропасть в первую очередь идеологическая - бунту противопоставляется самокопания, а на смену тотальному хаосу киноязыка пришёл искусный и искусственный формализм, даже герои иные на первый взгляд. Но что Мишель, что Гедеон равны между собой - первый противится обществу с его диктатурой вечных правил и поведенческих установок, а второй противится любви, в которой не видит смысла. Годар будто замыкает круг собственной философии, прийдя к тем же обреченным бунтарским установкам, что довлели в его раннем и лучшем творчестве.
Но что из себя представляет годаровский герой? Пуаккар - это вообще-то герой безгеройного времени, времени, когда новые герои ещё не успели родиться, но старые уже отошли; он промежуточен и сугубо самоопределяющ в своём полумифическом состоянии бунтарского сознания. Он даже не герой, сколь Антигерой в широчайшем и чисто литературном понимании, существующий в пространстве чистого как лист нового кино. Примечательно, что такой Антигерой просто невозможен в так называемом 'новом романе' Роб-Грийе, Сарота и Бютора; Годар негласно вступает в полемику с этим трио, предлагая, помимо привычного и для них экзистенциального томления, ещё и беспросветное ощущение тотального отрицания Мишелем Пуаккаром всего. Nihil verum est licet omnia - таков жизненный принцип Мишеля, носящего маску героя американских нуаров, подражающему Богарту, но на поверку не во всем близком даже Джеймсу Дину. Это самое nihil и есть тем главным душевным состоянием, в котором пребывает герой Годара - отражение не режиссёра, но грядущей эпохи безвременья, когда все координаты потеряются в хаосе революционного брожения. Нет и не будет никакой невыносимой лёгкости бытия, а есть лишь не менее невыносимая его тяжесть, тот атмосферный столб, что душит и мешает жить, дышать полной грудью. Оттого Пуаккар кажется даже вневременнным персонажем, который рожден лишь для того, чтобы умереть, ибо смысл жизни от него ускользает, а любовь не кажется тем единственным спасением от всех бед, тем более, что и возлюбленная его из такой же категории неопределившихся, чересчур импульсивных натур, для которых важен лишь этот момент жизни; нет привычки смотреть на перспективу, так как и этой самой перспективы тоже пока нет.
Любая же социополитическая вертикаль в картине Годара не угадывается даже на периферии рваного повествования. Где-то, но не в рамках художественного пространства годаровской ленты, есть социальное брожение, резкое недовольство тем положением дел, что сложились в Четвёртой Республике, и вот-вот массовое недовольство, даже невероятная ярость, выплеснется кипятком тотального неповиновения на парижские улицы, однако этих настроений в фильме Годара нет. И нет его в Мишеле с его духом противоречия и усталостью от жизни. Кажется порой, что он сам стремился как можно быстрее завершить свой жизненный марафон, много позже названный нашим режиссером Данелия 'осенним'. И невзирая на очевидную летнюю жару на парижских улицах в фильме Годара, возникает явственное ощущение, что в душе Мишеля Пуаккара давно наступила такая осень, изматывающий сплин, что ведёт героя к двум вариантам разрешения собственной вселенской усталости - или самовольное дуло во рту, или пистолет у виска, но со стороны тех, кому он должен. При этом Годар как исключительный Демиург решает за зрителей, выбрав спорный второй вариант. Спорный за счёт своего очевидного сюжетного распутывания основного драматургического узла - Пуаккара лишают даже намека на выбор, на отвоевание собственного права на смерть. Бунт без причины завершается смертью, причина которой оказывается лишь в том, что Мишель Пуаккар не смог по-настоящему обрести себя и в итоге спасти этим себя. Он всегда хотел быть против, а не за, так как идеалов не видел, да и они были мертвы. Его конфликт и с обществом, и с самим собой не мог разрешиться последующей обыденностью, рутиной, бытом как таковым, а семейный уют казался чем-то архаичным, устаревшим, ненужным, притворным. И вычеркнув себя из жизни, он сделал благородной и собственную смерть, в которой был полёт, неистовый бег, дыхание свободы, которой всегда мало и как никогда много. -
Отзыв о фильме «Лифт на эшафот»
Драма, Криминал (Франция, 1958)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 12:20
Парижская ночь
Французский нуар, как и Французская Новая Волна, был явлением столь самодостаточным, самоценным и самоцветным, высшим воплощением своей полифактурной самости, предметом исключительного искусства, довлеющего и даже подавляющего, столь нарочито отмежевывающегося от своей первобытной в общем-то американскости, даже тогда, когда происходил процесс тщательного препарирования/подстраивания/прорастания англоязычного бульварного чтива во французскую почву (Шаброль, Клеман, Девиль, Жиро преуспели в этом больше всех, тогда как создавали нуар по-французски исключительно на основе франкоязычной прозы Клузо, Ромер, Трюффо), что его отчасти можно было упрекнуть в деконструктивизме, приданию этой эстетике черного-темного-томного-зловещего явственного привкуса неслучайного формализма. Игра в смерть оборачивается игрой в настроения, а самодовлеющий рок, ложащийся отпечатком на лик фатальной дамы, превращается в метания, терзания, стенания - криминальная ловушка становится экзистенциальным капканом. Здесь нет тьмы, но и света не предвидится тоже. При вроде бы точном переносе первичных для жанра деталей французский нуар неосознанно предрекал Новую Волну, творя из Антигероев культ Героя.
Луи Маль, который у баррикад детей Красного Мая никогда не стоял, хотя и определенное барское сочувствие им выказывал(в этом смысле Маль не тождественен Бертолуччи, коего его врожденный аристократизм привел на путь кинореволюционера; тогда как буржуазность из Маля так до конца вытравлена не была), в сущности не был апологетом зарождавшейся Новой Волны, хотя по иронии судьбы именно её он и предрёк в своём дебютном фильме 'Лифт на эшафот', основанном на романе писателя Ноэля Калефа. И дело тут не столько в той кинотекстуальной материи, что соткал Маль в 'Лифте на эшафот' - рыхлой, шероховатой, экспериментальной и даже в чем-то гиперреалистической - сколь в самой истории, рассказанной режиссером. Пересечение по прямой жизней двух пар: Симоны и Жюльена, Луи и Вероники. Что их объединяет, кроме явной тяги к (само)разрушению? Невысказанное стремление изменить течение своего устоявшегося, застоявшегося, окислившегося и скисшего бытия, но без особых на то усилий. Все и сразу, если за душой нет ни гроша, а самой души и нет. Из таких вот бесстыже смелых и анархиствующих Луи и Вероник взращиваются в дальнейшем Симоны и Жюльены; мелкие проступки, незначительные правонарушения обретают типологию закономерности, перерождая и вырождая индивидуума. Маль даже очерчивает конфликт поколенческий, ведь в Симоне-Жюльене зритель видит омертвевшие, но все же идеалы старого режима, идеалы родителей, тогда как у Луи с Вероникой нет ничего, кроме истовых желаний риска. Происходит столкновение меньшего и большего имморализма, непреднамеренного фатализма и неизбежного мортализма, когда как не беги от смерти, она все равно настигнет.
Примечательно ещё и то, что образы Луи и Вероники с лёгкостью зарифмовываются с жизнью Мишеля Пуаккара и Патриции из годаровского 'На последнем дыхании', даже угон автомобиля присутствует. Впрочем, постмодернистские заимствования Годара очевидны, однако у Маля завершение истории Луи и Вероники происходит намного быстрее и драматичнее, ибо режиссеру оказывается важнее выкристаллизовывающаяся мораль, заключающаяся в неизбежности наказания. Импульсивность, бунт, эмоциональность, отрицание и отторжение всего что является общественно значимым для Луи оборачивается вихрем насилия, но в отличии от Пуаккара, от жизни уставшего, Луи карается дарованной ему жизнью. Раскаяние в его случае достигается только лишь самобичеванием, ему придётся платить втридорога, заново переживая все им содеянное. Бунт прекрасен на первых порах, революция не всегда подразумевает эволюцию.
Хрусталь парижских улиц зеркалит адом, ночь ветрена и холодна, как продажная девка, а экзистенциальное томление Симоны оборачивается муками... Но не совести, а страсти. Страсти к пороку. Французский нуар дышал всегда Достоевским, как и Маль, в своей кинематографической палитре смешавший краски Карне, Ренуара. Дихотомию преступления-наказания от Ноэля Калефа Луи Маль в 'Лифте на эшафот' противопоставляет иной, чувственной, Мужскому-Женскому, которая в пределах фильма существует на наиболее явном уровне как конфликт между женщинами, которые жаждут от своих мужчин всего мира у их ног, и мужчинами, которые, растворяясь в объектах собственных страсти и порока, обрекают себя на ничтожное существование. Впрочем, и роковые женщины наказываются сполна.
Мужское-Женское в синефильском понимании отыгрывается тем, что каждый неофит Новой Волны привносил во всеобщее кинопространство слишком своё, личное, увековечивая в том числе и своих муз. Годар снимал Анну Карину, Рене - Дельфин Сейриг, а ещё были Денёв, Ардан, Бардо. И Жанна Моро, создавшая в 'Лифте на эшафот' отчужденный, но лишенный всякой загадочности, инфернальный, но не демонический портрет современницы. Маль снимает её глазами оператора Анри Дека не как возлюбленную, отрицая даже намеки на чувственность; в авторском взгляде сквозит непритаенный страх перед её недремлющей силой, перед её неправильной, но покоряющей красотой. Сама актриса, как и её героиня, для Маля становится зеркалом, в котором он видит в том числе себя. И эта высшая форма вуайеризма - наблюдать за собой, но через призму любимой женщины, снимая кино о своих персональных переживаниях, прикрывая это формой нуара. Поэзией тотального душевного мрака, прочитанной под саксофонный плач джазовых переливов Майлза Дэвиса. В этот раз парижская ночь никого не простит. -
Отзыв о фильме «Селина и Жюли совсем заврались»
Детектив, Драма (Франция, 1974)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 12:12
Локусы кинематографа
Ален Роб-Грийе, сознательно отрицавший любые жанры в литературе и кинематографе, говоря в одном своём интервью о детективах, ссылался не только на 'Логику смысла' Жиля Делеза, но и на Карла Поппера, подразумевая возможность неких чёрных дыр в повествовании, так или иначе лишающих и зрителя, и читателя всякой надежды конкретно узнать в финале кто является настоящим убийцей. Настоящее искусство, совершенно не стесненное никакими жанровыми рамками, невозможно без наличия элементов сомнения в своей фундаментальной конструкции; это возникающее сомнение не должно быть спонтанным, сам автор обязан его породить, сделав зрителя главным соучастником всего действа, но эта концепция, которую с очевидным успехом применял как сам Роб-Грийе в своих лентах и книгах, так и сотрудничая с Аленом Рене, применима лишь там, где субьективная реальность кинематографа дихотомична, распараллелена. Реальность, допустим, условного театра и игры в кино, подобной игре в бисер, если говорить о всех контекстах и просто текстах Французской Новой Волны.
Примечателен с этой точки зрения фильм 'Селина и Жюли поехали кататься на лодке' 1974 года режиссёра Жака Риветта, где вымысел и реальность густо замешаны на маниакальной авторской идее абсолютной естественности, чистого кинематографа по сути. Причем этот программный фильм Риветта оказывается практически зеркальным отражением 'В прошлом году в Мариенбаде' за счёт не только своей внежанровости, но и переплетения в тугие морские узлы множества альтернативных реальностей, но в отличии от Рене, фильм Риветта менее абстрактен, менее условен, подвижен в своих витальных соприкосновениях с плотью бытия вне кадра, вне окон, вне театральных подмосток, тогда как та самая пружинистая интрига с убийством ребёнка размежевывается на ещё большие, глубинные, под,- и бессознательные тайны вроде бы разных, но по сути тотально схожих девушек, которые в конце концов меняются жизнями, работой, собственной идентичностью. Образы эти, в которых легко считать феминные философские шифры Де Бовуар и Эттингер, поначалу кажутся крайне приземленными; режиссёр словно выхватывает их из суетного ритма Парижа за пределами его центра. И много позже кривые отражения Селины и Жюли появятся у Катрин Брейя, Вирджини Депант и Корали, Франсуа Озона. Обычные девушки, почти неприметные, но стоит камере Жака Ренара отказаться от статичной отстраненности, зритель сам превращается в эдакого вуайериста, наблюдающего сперва за Селиной, за Жюли, а потом за ними вместе, в тесной духоте их жилья. Риветт зарифмовывает свой фильм как с 'Фотоувеличением' Антониони мотивом подспудного соавторского подсматривания, так и с 'Мамочкой и шлюхой' Эсташа темой вечного диалога как с самим собой, так и со зрителем, ведь фильм его рождает массу вопросов из-за наличия лакун в возникающих фабулах, иногда ложных, часто сложных, но более всего тревожных в своей пустопорожности. Что если вторая реальность и есть той, где обитают и Селина и Жюли? Что если это все от начала до конца проекция авторской выдумки? Что если, в конце концов, все ложь?! Сомнение становится смыслом всего пространства ленты Риветта.
Очевидно, что как и Годар, и Рене, и Трюффо и остальные нововолновики, Риветт в 'Селине и Жюли...' снимал кино о кино и кино ради самого кино, сопоставляя порой его стихийность, возможность снова сыграть тот же дубль, но уже с разными нюансами игры, изображения, с театральностью, потусторонним, хтоническим миром театра, где актёр становится заложником собственной невозможности на сцене исправить совершенные им ошибки. Вмешиваясь в чужеродный им мир, Селина и Жюли начинают его менять; сам Риветт будто рушит таким образом классические устои театрального искусства, превращая весь дивертисмент в готичном доме условных химер и ужасов в беккетовско-хармсовский абсурд, ведущий к той самой чёрной дыре нарратива, когда законченность сюжета невозможна. Только если сам режиссер не пожелает прервать эту бесконечность снов и пробуждений, Вакуум, образовавшийся вследствие наслоения нескольких реальностей, сияющая и зияющая пустота финала неизбежно ведут не к разрешению загадки, но к новым мифам и снам. В то же время Селина и Жюли играют, рефлексируют, импровизируют; игра их и есть той ложью, что в иной реальности старого тёмного дома детонирует процессы разрушения, умирания, насильственной смерти. И тема танатостичности начинает превалировать в этой внежанровой авторской конструкции, где постмодернизм встречается с маньеризмом, дух кинематографической импровизации с тотальной театральностью. Авторский умысел с переменой лиц, но не мест оказывается исключительным вымыслом, ложью о жизни и ложью о смерти, которую предотвращают дабы сызнова вернуться к началу. Смерть парадоксально становится новой жизнью, запускается метафизический процесс перерождения одной личности в другую, процесс сменяемости театра совершенным кино, и Риветт, чей богатый киноязык по определению многоязычен и многозвучен, утверждает торжество великого множества в созданной им всеобьемлющей пустоте мирского, что столь быстро отбросили Селина и Жюли, начав играть сначала в правду, а потом и в ложь. Ложность эта, формалистская искусственность оказывается новой формой риветтовского киноисскуства, заново формирующего реальность, заставляя сомневаться в нашей настоящести, неприкосновенной вплоть до момента погружения в кафкианское междумирье, куда направляются и Селина, и Жюли на лодке. Река как Харон принимает их души, попутно и подспудно очищая их от наносной игривости. Созданная Риветтом петля Мёбиуса, в которой застряли Селина и Жюли, неразрываема, а экзистенциалистский поиск самого себя оборачивается ещё более зловещим лабиринтом, выйти из которого можно будет лишь ещё более отринув свою самость. Но уже ради обретения бессмертия, ведь если ад - это сплошь повторение, рефрен рефренов, то чем тогда является рай?! Возможность ответа отменяет его риторическую сущность, ведь ад реализуется в 'Селине и Жюли...' в театре. Режиссёр оспаривает утверждение, что жизнь это театр. Его жизнь и жизнь его героинь, тождественных самому Риветту, это само кино, которое парадоксально лжет, приукрашает и искушает, искажает и ускользает. Риветт, как и Рене, выводит свой генетический код кинематографа, которое свободно настолько, насколько вообще может быть свободна воля его демиурга. -
Отзыв о фильме «Мамочка и шлюха»
Драма, Мелодрама (Франция, 1973)
ArturSumarokov 11 октября 2015 г., 12:08
Слишком личное: отпустить забыть уничтожить
Жан Эсташ, худой, всклокоченный, с нервически-психопатическим лицом, как и гораздо более удачливый в жизни, любви и творчестве, хоть и внешне сильно похожий на своего визави Филипп Гаррель, был в числе тех, кто хоть и получил приглашение на багровеющий за парижским горизонтом закат Новой Волны, предпочел не стоять скромно в дальнем углу, но смело войти в круг первых, одним из первых начавших перерабатывать кинематографические изыскания ньювейверов, попутно и подспудно анализируя причины и следствия действий бунтарей и всех к ним примкнувших, им сочувствующих. Причём и Гаррель, и Эсташ были равнозависимы от Жан-Люка Годара, который для первого был главным и единственным вдохновителем, а для второго - учителем и по сути спасителем magnum opus Эсташа, фильма 'Мамочка и шлюха' 1973 года.
Эсташ для Французской Новой Волны личность, меж тем, очень противоречивая, неуместная и в чем-то далеко не сразу приметная, в первую очередь, из-за того что среди тогдашних уже бронзовеющих нововолновиков, основной трибуной которых был приснопамятный 'Кайе де Синема', масье Жан был практически чужим среди своих и своим среди чужих, хотя очевидно напитавшись из источника Ромера и Годара. И в этой своей странности и инаковости Эсташ был обречен находиться постоянно между, как чтя, так и по-своему преломляя основные кинематографические формы всей Новой волны, им подытоженную окончательно в 'Мамочке и шлюхе', представлявшей из себя поначалу эдакий агрессивный выброс во внешнее пространство его личного опыта, конечно же, любовного: тягостных отношений с актрисой Франсуазой Лебрун, завершившихся не менее депрессивным расставанием. Тем примечательнее становится, что громкие отзвуки 'Мамочки и шлюхи' отчётливо слышны как в 'Мечтателях' Бернардо Бертолуччи (у раскованного итальянца трио героев состоит из женщины и двух мужчин, тогда как у Эсташа из мужчины и двух женщин, но это лишь семантика), так и в 'Постоянных любовниках' Гарреля - воистину синефильская петля Мёбиуса, невозможная существовать, между тем, без главной ленты Годара 'На последнем дыхании', откуда в фильм Эсташа непроизвольно перетек несложный фабульный ход с диалогами и монологами в будуаре отеля, где нежились и наслаждались друг другом Мишель и Патриция. Третий лишний лишь намекался и предполагался. Невольно, но 'Мамочка и шлюха', в которой личное авторское все-таки доминирует, воспринимается как эдакое продолжение того вечного экзистенциального диалога Мишеля и его возлюбленной (ещё более становится понятным факт интереса Годара к созданию эсташевского эстампа), ведь в сущности герой Жан-Пьера Лео, зеркалящий и самого режиссёра, как Мари и Вероника его любовниц, происходит из того же типа, что и Пуаккар - бунтарей. Причина бунта которых кроится в их желании создать дивный новый мир, не всегда толком понимая как это надо делать - типичный инфантилизм, умноженный на буржуазный консьюмеризм, дающий в итоге лишь плоды разрушений и личностного затухания; буржуа, сытые и недовольные, сами себя сожрут. Но только бунт его свершился, Красный Май запылал заревами, но столь же быстро он и потух. Александр - герой после бунта, готовящийся к чему угодно, но не к новым революциям; сарторианство, делезианство и прочие философские постулаты, когда-то сподвигнувшие его на праведные крушения привычных патриархальных, капиталистических и прочих сугубо буржуазных устоев, для него уже кажутся не столько блажью, сколь главным оправданием его бездействия по дальнейшей жизни. И, по Прусту, с тщетой своё утерянное время в пустоте бессмысленного по сути бунтарства, Александр становится характерным типажом нового 'потерянного поколения', которое уже само, осознанно, загнало себя в экзистенциалистский тупик, в это ничто и никуда, замкнутое в четырёх стенах некоей комнаты неопределённого часа и года. Может, на дворе все ещё 1968 год, а, может, и ближайшее будущее; не так-то уж и важно. Напрямую обращаясь к зрителям, Александр вовлекает его в свой процесс исповедывания, бесконечного яростного монолога обо всём, но по сути ни о чем конкретно. Эсташ возводит кинематографический диалог в степень абсолютизма; шероховатый монохром оператора Пьера Ломма начинает существовать как новая реальность, вполне в духе Жака Риветта. Так или иначе, но Эсташ, снимая о себе, транслируя на экран своё отношение к младобунтарям Парижа конца шестидесятых, снимает чистое и беспримесное кино; Эсташ в 'Мамочке и шлюхе' кажется еще сильнее схожим на Риветта, хотя и вокабуляр Жана более аскетичен; эффект фильма в фильме, двойного зрения и двойной драматургии, появляется как нечто само собой разумеющееся, как стихия, что к финалу выплескивается женским презрением к Александру, который ни себя не ищет, ни истинного смысла своего (не)бытия. Он по-прежнему дитя революции, которая стирается из памяти.
У Эсташа 'третий лишний' существует в кадре совершенно неслучайно. Постепенно монолог Александра будут прерывать Вероника и Мари - дихотомия по сути одной и той же женщины, что бросила ипохондрика Эсташа, став музой другого вненововолновика Поля Веккиали, госпожи Лебрун, выписанной режиссером как putain. Но ни в Эсташе, ни в его кинематографическом доппельгангере Александре нет в этом определении Женского( конфликт Мужского-Женского, в одночасье рифмующийся и с Лелушем, и с Вадимом, и с Годаром - как раз в фильме с таким названием и играл у мэтра Жан-Пьер Лео, экстраполирующий в этот раз все свои прошлые образы у Эсташа) ноток брезгливости, презрительности - ведь, вполне по Фрейду, мужчина жаждет чтобы его партнерша, даже на одну лунную ночь, была и его мамочкой, и его шлюхой. Была нежной, заботливой, понятливой - и грязной, распутной, откровенной. Чтоб он ее любил и ненавидел, жаждал каждый её изгиб, хотел её выпить до дна - и отравиться, корчась в муках. Именно в финале, после всех этих вербальных рефлексий, воспоминаний, окончательно побеждает по гамбургскому счёту пустота внутри всех трёх героев, занятых лишь собой, своими сиюминутными страстями, заботами, забавами. И эта ночь, вечная и далекая, не решит в их отношениях ничего, ведь для Александра нет совсем никаких целей. Он застрял в себе, в своей макровселенной, что движется по одному замкнутому кругу собственной невоплощенности.